…Она назвала его имя, а он, должно быть, сидел где-нибудь близко, приткнувшись у дверей, и услыхал ее, потому что сразу подошел к ней и встал перед кроватью. Кристин протянула ему руку, и он так надежно и крепко пожал ее.
Вдруг умирающая забеспокоилась, и руки ее принялись ощупывать складки рубашки у шеи.
– Что такое, Кристин? – спросил Ульв.
– Крест, – прошептала она, с трудом вытаскивая позолоченный крест отца. Она вспомнила, что вчера пообещала дать что-нибудь на помин души этой бедняги Стейнюнн. Тогда она позабыла, что в этом мире ей уже больше ничего не принадлежало. У нее теперь больше не было ничего своего, кроме этого креста, полученного от отца, да еще венчального кольца. Кристин все еще носила его на руке.
Она сняла его с пальца и стала рассматривать. Кольцо лежало на руке, такое тяжелое, из чистого золота, украшенное большими красными камнями. «Эрленд…» – подумала она, и ей показалось, что лучше отдать его, – она не знала почему, но ей казалось, что так надо. Измученная, она закрыла глаза и протянула кольцо Ульву.
– Кому ты его завещаешь? – тихо спросил он и, не получив ответа, добавил: – Ты хочешь, чтобы я отдал его Скюле?..
Кристин замотала головой, по-прежнему не открывая глаз.
– Стейнюнн, я обещала – заупокойные за нее… Она открыла глаза и посмотрела на кольцо,
лежавшее на темной ладони кузнеца. И слезы бурным потоком хлынули у нее из глаз. Ей показалось, будто она никогда раньше до конца не понимала, что означает это кольцо. Она вспомнила ту жизнь, с которой оно ее повенчало, ее жизнь, на которую она сетовала, ворчала, роптала и которой всячески противилась. И все-таки она любила эту жизнь, она радовалась и плохому и хорошему, и не было дня, который бы она согласилась вернуть господу богу, не было такого страдания, которым бы она пожертвовала без сожаления…
Ульв и монахиня обменялись несколькими словами, которых она не расслышала, и кузнец вышел из горницы. Кристин хотела поднять руку, чтобы отереть глаза, но не в силах была это сделать; рука так и осталась лежать у нее на груди. У нее так болело все внутри, рука казалась такой тяжелой, да еще кольцо как будто продолжало сидеть на пальце. У Кристин снова начало мутиться в голове – ей непременно нужно было убедиться, что кольца и вправду больше не было, что ей не померещилось, будто она его отдала. Теперь она начала сомневаться и во всем остальном, что было этой ночью: ребенок в могиле, темное море с быстрыми, легкими всплесками волн, труп, который она несла, – она не знала, было ли все это во сне или наяву. И не в силах была открыть глаза…
– Сестра, – сказала монахиня, – ты не спи покуда – Ульв пошел за священником.
Кристин, разом очнувшись, снова устремила взгляд на руку. Золотого кольца и точно не было, но от него осталась стертая до блеска полоска на среднем пальце. Она походила на шрам, затянутый тонкой белой кожей, и особенно резко выделялась на смуглой и заскорузлой руке. Кристин казалось даже, что она будто различает два круглых пятнышка, следы от рубинов с обеих сторон, а посредине, словно мелкую вязь, – букву М, след от пластинки, на которой в золоте был вырезан священный знак имени девы Марии.
И последней ясной мыслью, промелькнувшей в ее мозгу, была мысль о том, что она непременно умрет еще до того, как эта полоска успеет исчезнуть; и она радовалась этому. Непонятным ей чудом, в существовании которого она, однако, была убеждена, казалось Кристин то, что бог по рукам и ногам связал ее договором, заключенным без ее ведома ради ее же блага, договором любви, излитой на нее. И вопреки ее своеволию, вопреки ее тяжелому, земному нраву остатки этой любви все же сохранились в ней. Они согревали ее, как солнце согревает землю, они дали всходы, которые не смогли уничтожить до конца ни самый жаркий огонь, ни яростный гнев плотской любви.
Она была служительницей бога – его строптивой, недовольной служанкой, чаще всего угодливой в своих молитвах и неверной в глубине своего сердца, ленивой и небрежной, нетерпеливой в часы испытаний, непостоянной в своих поступках. И все же он держал ее как слугу свою, и под блестящим золотым кольцом она тайно был отмечена этой полоской – знаком служительницы бога, принадлежавшей тому господину и королю, который пришел теперь, несомый освещенными руками отца Эйлива, чтобы дать ей свободу и избавление…
Сразу после того, как отец Эйлив прочитал последнее напутствие, причастил и соборовал ее, Кристин, дочь Лавранса, вновь потеряла сознание. У нее все время шла горлом кровь, она пылала в лихорадке, и священник, оставшийся подле нее, сказал монахиням, что теперь дело быстро пойдет к концу.
…Несколько раз умирающая приходила в сознание настолько, что узнавала то одного, то другого – отца Эйлива, сестер-монахинь; раз узнала и сама фру Рагнхильд; видела она и Ульва. Она старалась показать, что узнавала их, показать, как ей приятно, что они подле нее и желают ей добра. Но тем, кто стоял подле, казалось, что она просто перебирала руками в агонии.
Раз она увидела лицо Мюнана – ее маленький сынок подсматривал за ней в дверную щелку. Потом он спрятал головку, а мать продолжала пристально смотреть на дверь, ожидая, не выглянет ли мальчик снова. Но вместо него появилась фру Рагнхильд. Она подошла и вытерла ей лицо влажным платком, и это тоже было приятно… Потом все исчезло в темно-красном тумане и в грохоте, который вначале все нарастал и нарастал, но мало-помалу замер вдали, а красная туманная мгла поредела, и посветлела, и под конец сменилась легкой дымкой, похожей на утренний туман, который обычно бывает перед восходом солнца. Стало совсем тихо, и Кристин поняла, что она умирает…
Отец Эйлив и Ульв, сын Халдора, вместе вышли от умершей. Они остановились в дверях, ведущих на монастырский двор…
Выпал снег. Никто этого не заметил, пока они сидели подле нее, а она боролась со смертью. Белая пелена, покрывавшая отвесную крышу церкви, странно слепила глаза; колокольня светилась на фоне обложенного серыми тучами неба. Снег, такой нежный и белый, лежал на всех оконных рамах и выступах, опушил серые камни церковных стен. И оба они помедлили, словно не решаясь запятнать следами своих ног тонкий покров свежевыпавшего снега.
Они жадно вдыхали воздух. После удушливого запаха, который всегда стоит в помещении больного чумой, он был таким сладостным на вкус – прохладным, легким и чуть-чуть пустым, но казалось, будто этот снегопад смыл поветрие и заразу, – воздух был приятен, как свежая вода.
На башне вновь зазвонил колокол – мужчины взглянули наверх, туда, где за слуховыми оконцами рождались звуки. Легкие снежинки от сотрясения отделялись от остроконечной колокольни и, обнажая черный гонт крыши, скатывались вниз и превращались в снежинки.
– Вряд ли этот снег останется лежать, – сказал Ульв.
– Он, верно, растает еще до вечера, – ответил священник.
Бледные золотистые просветы появились в облаках, а на снег упал слабый, словно нащупывающий путь, робкий луч солнца.
Мужчины остановились, и Ульв, сын Халдора, сказал: