А уж если он способен забыть, что она без колебаний бросалась к нему на помощь во все трудные минуты его жизни, что она поступала великодушно и справедливо, несмотря на весь свой гнев, когда он бил ее или изменял ей с этой мерзкой, распутной женщиной из Ленсвика, тем хуже для него. Даже и теперь, вспоминая об этих поступках Эрленда – о самом худшем, в чем он провинился перед ней, – она не испытывала ни настоящей обиды, ни настоящего гнева; и если она корила его за это, то лишь потому, что знала: в этом он глубоко раскаивается сам, понимает, что это были дурные поступки. Но и прежде и сейчас, как бы она ни сердилась на Эрленда, вспоминая о том, что он поднял на нее руку, или о его неверности и о тех последствиях, какие она повлекла за собой, Кристин страдала прежде всего за него самого; она всегда чувствовала, что этими вспышками своего необузданного нрава он грешил против себя самого и против мира своей души куда больше, чем против нее.
Но зато в ее душе продолжали свербить десятки мелких царапин, какие он нанес ей своей небрежной беспечностью, своей мальчишеской нетерпеливостью, даже той беззаботной шаловливостью, с какой он проявлял свою любовь к ней, когда он все-таки показывал, что любит ее. Еще в молодые годы, когда сердце ее было исполнено податливой мягкости, она трепетала при мысли, что у нее не хватит ни душевных, ни телесных сил, если супруг ее, отец беззащитных крошек, которых она прижимает к своей груди, не сумеет показать, что у него достанет мужества и любви, чтобы защитить ее и их маленьких сыновей. Что за мука это была сознавать себя беспомощной, неискушенной и неопытной и чувствовать, что не можешь положиться на разум и силу своего супруга! Вот тогда, как видно, ее сердцу и были нанесены раны, которые не зарубцевались до сих пор. Сама невыразимая услада сжимать в объятиях новорожденное дитя, прикладывать нежный ротик к своей груди и ощущать в объятиях теплое, мягкое тельце – даже и она была отравлена вечным страхом и тревогой: ты так беззащитен, мой ненаглядный, а твой отец и не думает о том, что ему надлежит денно и нощно печься о твоем благоденствии…
А ныне, когда малютки ее выросли и возмужали, но когда разум их еще не окреп, отец сманивает детей у матери. Они ускользают от нее – вся эта стайка мужчин, ее сыновей, – ускользают с той непостижимой мальчишеской беспечностью, какую она замечала во всех мужчинах и которой так чужда усталая, озабоченная женская душа.
Вот почему, думая о себе, она чувствовала только гнев и обиду на Эрленда. Но она со страхом спрашивала себя, как относятся к случившемуся ее сыновья.
Ульв ездил в Довре с двумя вьючными лошадьми и отвез Эрленду вещи, о которых тот просил: одежду, кое-что из оружия, все его четыре лука, мешочки с наконечниками для стрел, железные стрелы и трех собак. Мюнан и Лавранс безутешно рыдали, когда Ульв взял у них маленькую гладкошерстную суку с висячими, мягкими, как шелк, ушами, – это была собака редкой иноземной породы, которую Эрленд получил в подарок от аббата монастыря в Нидархолме. То, что их отец владеет такой необыкновенной собакой, как видно, в особенности возвышало его над всеми в глазах малышей. А отец еще пообещал им, что, когда сука снова ощенится, они оба смогут выбрать себе щенка по своему вкусу.
Когда Ульв, сын Халдора, возвратился из Хэуга, Кристин спросила, не сказал ли ему Эрленд, скоро ли он намерен вернуться домой.
– Нет, – ответил Ульв. – Как видно, он думает остаться там на житье.
Сам Ульв почти ничего не добавил к этому. А спрашивать ей не хотелось.
Осенью, когда вся семья перебралась из нового стабюра в жилой дом, старшие сыновья попросили у матери разрешения ночевать в верхней горнице. Мать согласилась на это, а сама осталась в нижней горнице с двумя младшими детьми. В первый же вечер она сказала Лаврансу, что он тоже может спать теперь в ее кровати.
Мальчик нежился в постели и от восторга катался по ней, зарываясь носом в подушку. Дети привыкли спать на скамьях, застеленных кожаными мешками, набитыми соломой, и накрываться шкурами. А в кровати лежали синие перинки и, кроме шкур, еще нарядные одеяла, да вдобавок родители подкладывали себе под голову пуховые подушки, обтянутые белыми полотняными наволоками.
– Когда отец воротится домой, мне уже нельзя будет спать здесь, правда, матушка? – спросил Лавранс. – Тогда нам с Мюнаном снова постелют на скамье?
– Вы будете спать на кровати Ноккве и Бьёргюльфа, – ответила мать, – если только они не передумают и не спустятся в нижнюю горницу, когда нагрянут холода.
В верхней горнице тоже стояла маленькая печь каменной кладки, но она давала больше угара, чем тепла, и поэтому в верхнем жилье ветер и холод всегда чувствовались сильнее, чем в нижнем.
По мере того как осень близилась к концу, к сердцу Кристин подступал безотчетный страх. Он возрастал день ото дня, и под конец она уже просто места себе не находила от беспокойства. Об Эрленде не было ни слуху ни духу.
Долгими темными осенними ночами она лежала, не смыкая глаз, прислушивалась к ровному дыханию малышей, ловила ухом порывы ветра за стенами дома и думала об Эрленде. Хоть бы он еще находился в каком-нибудь другом месте…
Она с самого начала не одобряла всю эту затею с усадьбой в Хэуге. Незадолго до их отъезда из Осло Мюнан, сын Борда, явился как-то вечером в странноприимный дом, где они жили. В ту пору Мюнан единолично владел этой маленькой заброшенной усадьбой, доставшейся ему в наследство от матери. Оба двоюродных брата изрядно выпили и развеселились, а она слушала их шутки и втайне страдала, что они то и дело возвращаются к этой злосчастной усадьбе, – и вдруг Мюнан ни с того ни с сего взял да и подарил ее Эрленду – ведь у Эрленда не осталось теперь ни клочка земли в Норвегии! Все это совершилось под смех и шутки, оба потешались даже над слухами о том, будто в Хэуге нельзя жить из-за привидений. Казалось, в этот час Мюнан, сын Борда, и думать забыл обо всех страхах, которые одолели было его, когда фру Осхильд и ее муж нашли такую страшную смерть в своей одинокой усадьбе.
Мюнан по всей форме написал дарственную грамоту на имя Эрленда, в которой передал ему права владения усадьбой в Хэуге. Кристин не скрыла, как мало ее радует, что Эрленд стал владельцем этого зловещего дома. Но Эрленд обратил все в шутку.
– Вряд ли тебе придется когда-нибудь переступить порог этого дома… коли он вообще еще цел и не завалился. А тетке Осхильд и господину Бьёрну и подавно не придет на ум самим везти в Йорюндгорд оброк и недоимки. Так что нам беспокоиться нечего, даже если люди не врут и наши родичи взаправду бродят там по ночам…
По мере того, как год близился к концу, а Кристин неотстанно думала о том, каково Эрленду в его уединении в Хэуге, она сделалась такой молчаливой, что почти не разжимала губ, разве что ответить детям или служанкам, если они ее о чем-нибудь спрашивали, а те, в свою очередь, избегали обращаться к хозяйке, если в этом не было необходимости, потому что она отвечала кратко и нетерпеливо, когда кто-нибудь отвлекал ее от тревожных и нерадостных раздумий. Сама она этого не замечала, и поэтому, когда двое самых младших перестали расспрашивать об отце и вспоминать о нем в ее присутствии, она подумала, вздохнув: «Коротка детская память», и ей даже в голову не пришло, что она сама отпугнула детей, когда с раздражением просила оставить ее в покое и не докучать глупыми вопросами.