– Ты, никак, собираешься обрушить гору на мое поле? – смеясь, спросил Симон нарочито грубоватым тоном. Проворно и легко вскочив, Гюрд протянул руку брату, который был менее расторопен.
Поднявшись на ноги, Симон на мгновение задержал пальцы брата в своей руке. А потом положил руку на плечо Гюрда. Гюрд тоже положил руку на плечо брата, и так, обнявшись, они медленно побрели вверх по склону к усадьбе.
Вечером они вдвоем сидели в горнице Семунда; Симон хотел провести ночь вместе с братом. Они уже прочли вечерние молитвы, но перед отходом ко сну надумали осушить жбан с пивом.
Вдруг Симон рассмеялся:
– Benedictus tu in muliebris… mulieribus…1 Помнишь ? (Благословен ты в женских… в женах…) (лат.).
– Еще бы! Я отведал не одну порцию розог, пока отец Магнус не выбил из меня лжеучение моей бабки… – Гюрд улыбнулся своим воспоминаниям. – Тяжелая рука была у него, у дьявола. Помнишь, брат, как однажды во время урока он приподнял рясу, чтобы почесать лодыжку, а ты шепнул мне, что, будь у тебя такие кривые ноги, как у Магнуса, сына Кетиля, ты тоже стал бы священником и носил бы долгополую рясу…
Симон улыбнулся: перед ним сразу ожило детское лицо брата, неестественно вытянувшееся от рвущегося наружу смеха, и его отчаянно испуганные глаза: они были еще мальчишками, а отец Магнус дрался очень больно.
В детстве Гюрд не отличался сметливостью. Да и ныне Симон любил брата отнюдь не за свойства его ума. Но и в этот вечер сердце Симона переполняли горячая нежность и благодарность Гюрду за каждый день их вот уже почти сорокалетней братской дружбы – потому что не было на свете человека с душой более верной и достойной доверия, чем Гюрд.
Примирившись со своим братом Гюрдом, Симон почувствовал, что хотя бы одной ногой он вновь твердо стоит на земле. А то он совсем уж было запутался во всех изгибах и поворотах своей жизни.
К сердцу Симона приливала горячая волна благодарности, стоило ему вспомнить, как Гюрд приехал к нему, чтобы положить конец распре, которую вызвал сам Симон, когда в бешенстве, излив поток оскорблений, ускакал из братниной усадьбы. Благодарность переполняла его душу. Он чувствовал, что ему хочется благодарить не одного только Гюрда.
Такой человек, как, к примеру, Лавранс… Симон знал, как принял бы такое событие его тесть. Симон старался следовать образцу своего тестя во всем, в чем только мог, – в щедрой раздаче милостыни и в других богоугодных делах. Но самобичевание и сокрушенное созерцание ран спасителя ему не давалось, разве когда он приневоливал себя неотрывно глядеть на распятие, – но ведь Лавранс имел в виду вовсе не это. Симону не дано было изведать и слезы раскаяния; с тех пор как он вышел из детского возраста, он плакал всего два-три раза, и вовсе не тогда, когда следовало бы, – не тогда, когда впадал в тягчайшие свои грехи: прелюбодействовал с матерью Арньерд, хотя был женатым человеком, или после этого убийства в минувшем году. Но Симон горячо раскаивался – он считал, что всегда искренне раскаивался в своих грехах, исповедовался в них духовному отцу и неукоснительно исполнял все наложенные на него покаяния. Он всегда усердно читал молитвы, сполна платил церковную десятину и раздавал большую милостыню – особенно щедра была его рука в дни праздников святого апостола Симона, святого Улава, святого Михаила и девы Марии. Но в остальном он утешал себя словами отца Эйрика, который всегда говорил, что спасение – в одном только кресте господнем, а где и когда суждено смертному вступить в единоборство с лукавым – решать не ему, а господу богу.
Но теперь Симон чувствовал неодолимую потребность выразить свою благодарность всевышнему каким-то необычным способом, от полноты своей души. Мать рассказывала ему, что он появился на свет в день рождения девы Марии, и ему захотелось теперь выразить богородице свое благоговение какой-нибудь особенной молитвой, какую он не произносил в обычные дни. В те далекие времена, когда он еще служил факелоносцем, придворный писец переписал для него прекрасную молитву, и вот Симон разыскал старый клочок пергамента.
Теперь, по прошествии многих лет, он подумал с угрызением, что в свое время собирал эти маленькие клочки пергамента с молитвами и выучивал их не столько ради господа и его пресвятой матери, сколько для того, чтобы угодить королю Хокону. Так поступала вся придворная молодежь, потому что у короля, когда ночами его мучила бессонница, была привычка расспрашивать факелоносцев, что они помнят наизусть из душеспасительного учения.
Много воды утекло с тех пор… Королевская опочивальня в каменных покоях королевского двора в Осло. На маленьком столике у изголовья постели горит одинокая свеча – ее пламя освещает увядшее, с тонкими чертами, лицо пожилого мужчины, покоящееся на красных шелковых подушках. Когда священник, закончив чтение молитв, уходил, король часто сам брал книгу и читал ее, прислонив тяжелый фолиант к согнутым коленям.
Поодаль, у огромной печи, на низеньких скамейках сидели факелоносцы – Симону почти всегда выпадало нести службу вместе с Гюнстейном, сыном Инге. Юноши любили пост в опочивальне: в печи горело ровное пламя без дыма, высокие сводчатые потолки и стены, сплошь затянутые коврами, сообщали покоям какой-то особенный уют. Но юношей быстро начинало клонить ко сну: сначала им приходилось слушать чтение священника, а потом ждать, пока заснет король; а это случалось обычно не раньше полуночи. Когда король почивал, факелоносцам дозволялось по очереди бодрствовать и спать на скамейке между печной стенкой и дверью в приемную. И вот, подавляя зевоту, они нетерпеливо ждали, пока король смежит глаза.
Иногда король вступал с ними в беседу – это случалось не часто, но если государь обращался к ним, его голос звучал несказанной приветливостью и добротой. А иногда он читал им вслух какое-нибудь изречение или стихи, какие, по его мнению, могли принести пользу молодым людям и послужить к спасению их души.
Однажды ночью Симон проснулся, услышав, что король окликает его по имени; стояла кромешная тьма: свеча догорела. Мучимый стыдом, Симон раздул уголья и зажег новую свечу. Король лукаво засмеялся со своего ложа:
– Неужто Гюнстейн всегда так безбожно храпит?
– Да, государь!
– А ты принужден делить с ним ложе? Ну, тогда ты вправе требовать, чтобы тебя хоть изредка посылали дежурить с кем-нибудь другим, кто учиняет меньше шума во время сна.
– Благодарствую, государь… Но мне это не помеха, государь мой король.
– Однако ты ведь, должно быть, просыпаешься, Симон, когда над самым твоим ухом раздаются этакие громовые раскаты, не правда ли?
– Да, ваша милость, но в таком разе я даю Гюнстейну тумака и переворачиваю его на другой бок.
Король рассмеялся.
– Вам, молодым людям, еще не понять, что такой крепкий сон – величайший дар божий. Вот когда ты доживешь до моих лет, друг Симон, может статься, ты припомнишь мои слова…
Это было давным-давно, но свежо в памяти Симона – однако так, будто это не он, а кто-то другой служил факелоносцем при дворе короля…