Но даже когда она принимала его поцелуи гневно сомкнутыми устами, когда всем своим существом восставала против него, борясь за будущее сыновей, – даже тогда Кристин чувствовала, что и этой борьбе она отдается с тем жарким огнем, который Эрленд когда-то зажег в ее крови. Годы охладили ее, думала Кристин, потому что она не воспламенялась больше, когда у Эрленда появлялся прежний блеск в глазах и глубокие коты в голосе, некогда, в первую пору их знакомства, заставлявшие ее, безвольную и обессиленную от счастья, падать в его объятия. Но столь же исступленно и горячо, как мечтала она когда-то о свиданиях с Эрлендом, чтобы утолить в них страх и горечь разлуки, стала она теперь мечтать об иной цели, которая будет достигнута, быть может, через много лет, когда она, уже старая, убеленная сединами женщина, увидит сыновей своих в безопасности и достатке. И прежнюю боязнь перед неведомым будущим она испытывала теперь уже за сыновей Эрленда. Ее по-прежнему мучило страстное желание, которое было сильнее, чем голод или неутолимая жажда, – желание увидеть благоденствие своих сыновей.
И так же, как она раньше отдала себя Эрленду, предалась она теперь всей душою тому миру, который вырастал вокруг их совместной жизни: бросалась выполнять любое требование, хваталась за любую работу, которую нужно было сделать для обеспечения блага Эрленда и его сыновей. Кристин неуловимо ощущала свою связь с Эрлендом во всем, что бы она ни делала: когда сидела в Хюсабю и вместе со священником размышляла над грамотами из мужниного ларца, когда беседовала с издольщиками и работниками, хлопотала со служанками в кладовых и в поварне или когда сидела ясным летним днем на конском выгоне вместе с кормилицами, а дети резвились вокруг. Ей казалось, что против Эрленда обращала она свой гнев, когда что-нибудь не ладилось в хозяйстве или дети поступали наперекор матери. Но к нему же устремлялась и ее сердечная радость, когда летом до дождей убирали сено или осенью свозили в амбары добрый урожай зерна, когда подрастали телята или когда дети весело визжали и смеялись во дворе. Мысль, что она всецело принадлежит Эрленду, скрытно горела в сердце Кристин, когда она откладывала только что сшитую праздничную одежду для своих семи сыновей или с довольным видом разглядывала груду красивых вещей, над которыми любовно трудилась в течение всей зимы. Это на Эрленда досадовала она и его винила в своей усталости, когда вечером вместе со служанками возвращалась с берега реки, где они, вскипятив в котле воду, мыли шерсть от последней стрижки и полоскали ее в потоке, – и сама хозяйка шла обессиленная, будто ее били по пояснице, вся черная от копоти, а платье ее было настолько пропитано пятнами жира и овечьим запахом, что ей казалось, будто она не сможет отмыться и после трех бань.
А теперь, когда Эрленда не стало, вдове его казалось, что все ее неусыпные хозяйственные хлопоты утратили всякий смысл. Он зарублен, и потому она тоже должна умереть, подобно дереву с подрубленными корнями. Молодые побеги, которые росли вокруг нее, теперь пусть растут на собственных корнях. Они уже достаточно взрослые, чтобы самим вершить свою судьбу. И одна мысль стрелою пронзила Кристин: ах, если бы она поняла все это раньше, когда Эрленд говорил ей об этом. Смутные картины жизни с Эрлендом в его маленькой горной усадьбе проходили перед взором Кристин – она и муж, вновь помолодевшие, и с ними их младшее дитя. Но Кристин не раскаивалась и не скорбела. Сама она не могла отделить свою жизнь от жизни сыновей. А теперь смерть скоро разлучит их, потому что без Эрленда у нее не было сил жить. То, что случилось, и то, что ждет впереди, – все это ее доля. Все случается так, как суждено.
У нее поседели волосы и поблекла кожа. Она едва давала себе труд быть опрятной или должным образом одеваться. Ночами Кристин вспоминала свою жизнь с Эрлендом, а днем ходила точно в полусне, никогда не заговаривала ни с кем первая и как будто даже не слышала, когда младшие дети обращались к ней. Некогда проворная и заботливая хозяйка, она не прикасалась теперь ни к какой работе. Прежде любовь питала все ее старания в повседневных делах. Эрленд не очень-то благодарил ее за это – не такой любви желал он от нее. Но Кристин ничего не могла с собою поделать. Такова уж ее природа – любить деятельно и заботливо.
Казалось, Кристин медленно погружается в оцепенение, подобное смерти. Но тут в округу пришло поветрие, сыновья ее слегли, и мать пробудилась к жизни.
Недуг этот был более опасен для взрослых, нежели для детей. Ивар хворал очень тяжело, и никто не думал, что он выживет. Горячка и беспамятство пробудили в юноше богатырскую силу, он страшно кричал, то и дело порываясь вскочить и взяться за оружие. Видно, ему вновь чудилась смерть отца. Ноккве и Бьёргюльфу стоило больших усилий удержать его в постели. А после свалился и Бьёргюльф. Лавранс лежал с опухшим до неузнаваемости, покрытым сыпью лицом, а глаза его мертвым, тусклым блеском светили из узких щелок. Казалось, будто их пожирает огонь лихорадки.
Мать бодрствовала подле этих трех сыновей в верхней горнице. Ноккве и Гэуте перенесли эту болезнь в младенчестве, а Скюле хворал не так уж тяжко. Они с Мюнаном лежали внизу, а за ними ходила Фрида. Никто не думал, что Мюнану угрожает опасность, но он никогда не отличался крепким здоровьем, и как-то вечером, когда уже все были уверены, что Мюнан почти исцелен, он вдруг потерял сознание. Фрида едва успела кликнуть Кристин, та сбежала вниз, а Мюнан тут же угас у нее на руках.
Смерть мальчика пробудила мать и повергла ее в новое, живое отчаяние. В ту пору, когда умер маленький Эрленд, безумная скорбь Кристин о малютке, оторванном смертью от материнской груди, была словно окрашена в красный цвет воспоминаниями обо всех сокрушенных мечтах о счастье. Тогда самая буря, поднявшаяся в сердце Кристин, удерживала ее на ногах. Но крайнее напряжение, которое было сломлено в тот момент, когда на ее глазах убили мужа, оставило после себя такую усталость в душе, что Кристин была уверена: скоро и она умрет от печали об Эрленде. И эта уверенность смягчала жалящую остроту боли. Кристин чувствовала, как сумерки и тени все больше обступают ее, и ожидала, что скоро и перед ней разверзнется могила…
Теперь над мертвым тельцем Мюнана мать стояла поседевшая от горя, но пробудившаяся. Этот красивый, милый мальчуган так долго был ее меньшеньким – ее последнее дитя, которое она еще могла баловать и над которым посмеивалась в душе, когда ей приходилось серьезным и строгим тоном выговаривать ему за его маленькие, детские проступки. И он был таким ласковым и так любил свою мать! Ей казалось, будто вонзили нож в ее живую плоть. Нет, она все еще была крепко связана с жизнью. Не может женщина умереть так легко, как это казалось Кристин, если она вспоила своей кровью так много новых молодых сердец.
В холодном, трезвом отчаянии ходила она от мертвого ребенка, лежащего на смертной соломе, к своим больным сыновьям. Мюнан лежал в старом стабюре, где раньше лежал его маленький брат и затем отец, – три смерти в усадьбе меньше чем за один год. С замирающим от страха сердцем, но застывшая и молчаливая, ждала Кристин, что вот-вот умрет следующий ребенок, – она ждала этого, как ожидают неотвратимой судьбы. Никогда не понимала она в достаточной мере, каким счастьем одарил ее бог, дав ей так много детей. Нет, хуже всего, что она все-таки отчасти понимала это, но думала больше о муках, о боли, о страхе, о заботах. Хотя по той пустоте, которую Кристин ощущала всякий раз, когда ребенок вырастал и уходил из-под ее крыла, и по тому восторгу, который она чувствовала, когда новое дитя появлялось у ее груди, Кристин снова и снова убеждалась, что радостей дети приносят несказанно больше, нежели горя и забот. Кристин досадовала, что отец ее детей был таким ненадежным человеком и столь мало пекся о тех, кто продолжит его род. Но она всегда забывала, что он не был иным и в то время, когда она сама нарушила божью заповедь и растоптала свою собственную родню, чтобы соединиться с ним.