Волчье солнышко | Страница: 137

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Хохот всколыхнул пламя свечей. Князь Трубецкой сидел с багровыми пятнами на скулах и зубы сжал так, что становилось страшно – вот-вот хрупнут в порошок… «Медведь» загавкал на него совсем не по-медвежьи и предпринял неудачную попытку выдернуть за ногу из кресла. Весело было несказанно.

– Да что ты его за ногу… – почти без запинки выговорил князь Иван и пошел к хозяину, придерживаясь за стол и сметая обшлагами посуду. – Что ты его за ногу, когда я его сейчас за шкирку… Кавалергарда этакого, чтоб ему со своей кобылой амур иметь… Из окна его, аки Гришку Отрепьева…

Он цепко ухватил Трубецкого за ворот и действительно целеустремленно поволок к окну. Трубецкой упирался, но не в полную силу, как-то слепо пытался оторвать Ивановы руки – словно в дурном сне, когда и пробуешь отбиваться от схватившего тебя кошмара, да и не получается. Никто не препятствовал – не усмотрели ничего невозможного в том, чтобы генерал-майор кавалергардов вылетел из собственного окна.

Князь Трубецкой был на полпути к окну, когда сикурс все же последовал – камер-юнкер Степан Лопухин, родственник Евдокии Лопухиной, а следовательно, и нынешнего императора, вмешался и после перемежавшейся с увещеваниями борьбы вызволил Трубецкого.

– В окно генералами швыряться – это уж, Ваня, чересчур, – сказал Лопухин рассудительно. – Пойдем, охолонись. Пусть его, мешает, что ли?

Иван стоял посреди залы, как стреноженный конь, и, казалось, прикидывал, кого бы огреть и чем.

– Степа, ну не пойму я, – сказал он с пьяным надрывом и где-то проглядывавшим недоумением, – я ж ему в морду плюю что ни день, с бабой его лежу, а он как библейский самаритянин. Хоть бы отливался, что ли, не говоря уж утереться. Скучно смотреть на сего мизерабля… Ай… – Он тоскливо махнул рукой и отправился на прежнее место, пнув мимоходом «медведя». – Что с вами ни делай, все станете твердить: «Божья роса»…

Надо сказать, что никто в его слова не вдумывался, разве что поручик Щербатов, пришедший последним и менее других хмельной, короткую эту речь запомнил. Застолье продолжалось, веселье шло безостановочно и отлаженно, как часы работы известного мастера Брегета…

– …Как у Трубецкого, – сказал поручик Голенищев. – Все как встарь.

– Не думаю я что-то, – сказал поручик Щербатов.

Просто ему казалось, что чем больше чего-то яркого, красивого и устойчивого будет наблюдаться в окружающей жизни, тем удачливей и лучше станет она, жизнь наша, на шарообразной земле, в том числе и для него лично. Чужое счастье заставляло верить и в не такое уж далекое свое, подстерегающее, быть может, уже при завтрашнем рассвете.

– Чем день всякий провождать? – упрямо повторил он, глядя на ленивое кружение мельничьих крыл.

– Надоел ты мне, мил друг Степушка, – сказал Голенищев. – Не хочу я с тобой спорить. Давай лучше об заклад биться на Ваньку?

– Давай, – сказал Щербатов. – Десять золотых – пойдет?

– Пойдет. Бьюсь об заклад, что и Ваньке Натали надоест вскорости, да и Ванька Натали осточертеет. И пойдет все как встарь, с наличием сторонних аматеров у Натали и метресок у Ваньки. Бабы – они таковы, – веско заверил Голенищев и поутишил голос, оглянувшись на всякий случай в сырую ночь. – Ежели покойная императрица с Вилимишкой Монсом имела долгий амур. Бамбардиру – Бамбардиру, Степушка! – верность не хранили, а уж Ваньке… – Он рассмеялся. – А забавно получается, Степа, – Петр Алексеич некогда имел симпатию с Анной Монс, а его супруга впоследствии – с Видимом, оной Анны родственником. Кундштюки судьба выкидывает, право. Эх, промотаю я твои золотые с Амалией…

То, что судьба подкинет третий вариант разрешения их спора, они не могли и предполагать. Как и все остальные, впрочем.

Наташа, покинув возок, поднималась на крыльцо шереметевского дома.

Наталья Борисовна Шереметева

Ей исполнилось шестнадцать. Она была дочерью генерал-фельдмаршала Бориса Шереметева, верного и умного птенца гнезда Петрова, военного и дипломата, что ходил в Азовский и Прутский походы, дрался под Нарвой и под Полтавой, бивал шведов у Эрестфера и Гумельсгофа, брал на шпагу Нотебург и Дерпт, был родней Романовым по общим предкам времен Дмитрия Донского и за немалке заслуги перед Российской державою пожалован Петром первым в России графским титулом. И умер, когда дочери не было и шести, будучи шестидесяти семи лет от роду.

Отца она помнила плохо и по причине малолетства, и оттого, что в Петровы времена птенцы его гнезда месяц проводили дома, а десять находились вдали от оного по военным и иным государственным надобностям. Воспоминания были зыбки и неразличимы, как лики икон древнего письма: упадет солнечный луч – высветит смутную тень, погас – и снова ничего…

Ей исполнилось шестнадцать – то самое второе поколение, в глаза не видевшее бород и охабней, зато узнававшее сразу, что их непременная обязанность – учиться на европейский манер. Только Европа Европой, а мамок и нянек, происходивших из крепостного сословия, не извели и бурные, будоражные петровские времена. И слава богу, сдается. Няньки-мамки остались те же, в том же русском платье и с русской памятью, идущей даже не от Владимира Крестителя – от Кия, антов и будин… да откуда нам знать точно, из какой глуби веков? Мы без запинки перечислим греческих богов, главных и средненьких, а свои корни, свою глубину сплошь и рядом не знаем трудами иных деятелей, тщившихся отобрать у нас нашу память…

Мать любила Наташу «пребезмерно», и хотя сама была не искушена в книжной премудрости, понимала, что без нее ныне нельзя. С учителями обстояло не так уж блестяще, но Шереметевы могли себе позволить самое лучшее. И Наташа его имела. Учителя наставляли грамоте, иностранным языкам и прочему необходимому. Она знала, что Земля круглая, как ядро (хотя трудно в это верилось), что между Старым и Новым Светом лежала некогда потонувшая страна Атлантида, что Александр Македонский едва не завоевал однажды весь мир, но умер (может быть, от непосильности сего предприятия), что Францией некогда правила русская королева, а басурманский Стамбул был прежде христианским Царь-градом. Читала разное – и Ливиевы истории, и житие Клеопатры, имевшей смелость убить себя совместно с амантом, дабы не попасть в плен к врагу, «Повесть о храбром мореходе Василии Кориотском» – может быть, первый русский приключенческий роман, – сочинение неизвестного автора об удалом моряке, что был похищен пиратами и претерпел великие невзгоды и долгие скитания, но избежал всех опасностей и добрался все же в родные края к своей любимой. И еще многое.

А была еще и нянька Домна, ее покойный глуховатый голос, бесконечные рассказы в долгие вечера – про колдунов, что оборачиваются волками, перекинувшись через пень с воткнутым в него ножом; про огненное царство, Потока-богатыря и царя Трояна; про верную любовь и лютых чудищ; про храбреца, что отрубил руку моровой Язве и умер сам, но Язву от людей прогнал. И многое другое.

Печатные строки книг о живших некогда людях, их бедах и удачах переплетались с неизбывной и прочной памятью славян, переплетались, свивались, текли единым ручейком, и все, вместе взятое, учило жить, учило чувствам и силе, верности и упорству. Переменчивость и постоянство, подлость и верность не всосешь с молоком матери, человека всему учат люди, и хвала ему, если он перенял одно хорошее и никогда таковому не изменял. И как жаль, что мы ничего почти не знаем о тех мамках-няньках, игравших, несмотря на веяния времени, не последнюю роль в том, какими росли и какими потом становились наши предки, помним только одну, из Михайловского, а остальные имена утекли, как песок сквозь пальцы…