Я развернул машину и медленно поехал прочь. Кати сидела рядом и смотрела вперед все так же изумленно, я не мог оставить ее там, я еще не все сделал для нее и не все ей сказал. Машина летела по ухабистой лесной дороге, я газовал и газовал, клацал зубами Пират, плечо Кати задевало мое, закрыв глаза, я мог думать, что она жива, что не было никакого кинжала, не было самого важного и самого трудного экзамена в моей жизни. Когда я понял, что плачу, уже не удивился…
Я привез ее к тому месту, где рассказывал о звездах и разудалых капитанах, спьяну открывавших новые моря и земли, о дельфинах и таинственном морском змее, о моем и ее мире.
Теперь я мог сказать ей все – что люблю ее, что не знаю, как буду без нее, что я за себя и за нее совершу все задуманное, что я…
…Пятнистые танки и наглая, полупьяная, с засученными рукавами мотопехота катились лавиной, и над колоннами надоедливо зудела мелодия «Лили Марлен», измотанные батальоны оставляли город, над которым безнаказанно висели «юнкерсы» – самый первый год, самый первый месяц. И уже не было никакого порядка, а на обочине лежала мертвая девочка лет трех, красивая, в белом воздушном платьице, и другая девочка, шагавшая рядом с матерью, показывала ‘на ту, лежащую, и просила: «Мам, заберем куклу, ну давай куклу заберем…» Прадед сам это видел, он тогда со своими оперативниками вылавливал в тех местах десантников-диверсантов из полка «Бранден-бург-600». Высшая несправедливость войны в том, что на ней убивают…
Я многое сказал ей и поцеловал так, как хотел, но не успел.
Ритуал похорон наших офицеров разработан давно: гроб на бронетранспортере, алые и белые цветы, ордена на подушечках, обнаженные шпаги, сухой треск трех залпов, оркестр играет древнюю китайскую мелодию «Дикие гуси, опускающиеся на песчаную отмель» – самую печальную мелодию на Земле. Правда, Камагуту мы хоронили под полонез Огинского, он так хотел, а Панкстьянова – вовсе без музыки, опять-таки по высказанному вскользь пожеланию, а гроб Дарина был пустым, и его было очень легко нести…
Вся моя воля, вся способность управлять собой потребовались, чтобы засыпать ее лицо, ведь я знал, что никогда больше не увижу ее, и лопата весила тонны, а песок смерзся в лед.
Я оставил себе только принесенный из большого мира служебный пистолет. Все остальные магазины я расстрелял в воздух, отнес и выбросил в реку все оружие, какое у меня было, – я не собирался больше стрелять на этой земле. Полагалось что-то написать, но я не знал ни года ее рождения, ни года смерти – по меркам большого мира ничего подобного у нее не было. Собрав пригоршню горячих гильз, я выложил в изголовье холмика короткое слово «КАТИ». И ничего больше.
Несколько лет назад я провел три месяца в Сальвадоре, в Баии. По делам службы, под чужим именем, с чужим прошлым. Не скажу, что это было самое приятное время в моей жизни (эпизод с адвокатской конторой относится как раз к этому периоду), но кое-какие воспоминания остались. Для нас, вселенских бродяг, один какой-то день, одно пустяковое с точки зрения беззаботного туриста воспоминание оказываются ценными и неотвязными. Ало-голубой закат на набережной Лангелиние, дождливый день у подножия Рюбецаля, жареная курица на деревянном блюде в кабачке Алвеса на Ладейро-до-Алво. Там, у Алвеса, мне и рассказывали – у них в Баии верят, что каждый отважный человек становится после смерти звездой на небе. Новой, еще одной звездой. Главное, чтобы человек был отважным. Что ж, хочется верить, что сегодня ночью на небе появится новая звезда, жаль, что мне и в эту ночь не придется увидеть звезд и узнать, которая из них – ее.
Пришлось силой уводить Пирата от холмика, он сдался не сразу. Снова под колеса летела дорога, а мне казалось, что машина стоит на месте, как это было возле Холмов, до которых еще предстояло добраться, чтобы заставить их поверить в то, чего они не заметили, не увидели.
Мефистофель возник на опустевшем месте Кати внезапно, как и полагается сказочному черту.
– Вы понимаете, на что замахиваетесь? – говорил он. – Вы понимаете, как мало значите для хозяев эксперимента? Они вас не заметят, для них вы – ноль, пустяк, странная точечка в окуляре микроскопа, соринка, ползущая не в ту сторону, и только. Остановитесь, пока не поздно!
– Идите вы к черту, – сказал я. – Поймите и вы, что вас – нет. Вы могущественнее всех здешних людей, но они – люди, а вы – материализовавшийся скепсис, воссозданный с дурацким усердием. Я в вас не верю, вас нет…
Он стал таять, но его порицающий голос еще долго преследовал меня, обволакивал логической паутиной отточенных до затертости угроз, предостережений и призывов к торжеству «здравого смысла»…
Я остановил машину и поднял к глазам бинокль. Фиолетовые линзы уничтожили расстояние, сжали линию в точку, я увидел возле решетчатой вышки, возле машины худую высокую фигуру в длиннополой шинели – наверное, он и не покидал форпоста.
Я отпустил тормоза и помчался вниз, борясь со смертной тоской, прижимая ладонью кнопку сигнала – мне хотелось, чтобы он увидел меня издали.
Он вышел к обочине, всматриваясь из-под руки – автоматический жест, нелепый в мире без солнца. Я остановил машину рядом с ним, вылез и сел в траву, прижавшись затылком к нагревшемуся борту вездехода. Смотрел на зеленую равнину, едва заметно выгибавшуюся у горизонта цепочкой холмов, в голове кружились обрывки самых разных разговоров, всплывали в памяти лица живых и мертвых, и только сейчас я ощутил, как страшно устал за эти четверо суток – считанные минуты по часам «Протея». Что ж, теперь можно ни о чем не думать, кроме того, о чем думать необходимо, – о том, что наконец-то удалось найти себя настоящего, о том, что по собственной глупости прошел мимо своей любви, а когда спохватился, было уже поздно. И о том, сколько еще предстоит сделать.
– Как же вы так… – сказал Ламст, глядя на пустую мою машину.
– Так тоже бывает, ~ сказал я. – Мертвые приказывают нам долго жить, Ламст, а что такое приказ в нашем деле, вы хорошо знаете. Если приказы нарушают, то только для того, чтобы лучше выполнить…
Небо над нами было голубым, несмотря ни на что.
Нам с ним было не так уж много лет, и мы знали друг о друге, что можем работать, как черти.
Что-то коснулось моего плеча, и я медленно поднял голову.
Абакан, 1979
3 вандемьера 2026 года.
Время – среднеевропейское. Вторая половина дня.
И была Европа, и была золотая осень, именуемая по ту сторону океана индейским летом, и был солнечный день: день первый.
Фотограф тщательно готовил аппарат. Камера была старинного образца, из тех, что не начинены до предела автоматикой и электроникой, – ее хозяин по праву считался незаурядным мастером и в работе полагался лишь на объектив да на то неопределимое словами, что несколько расплывчато именуется мастерством. Или талантом. Те двое за столиком летнего кафе его и не заметили, не знали, что сразу привлекли внимание. Молодые, красивые, загорелые, в белых брюках и белых рубашках, бог весть из какого уголка планеты залетевшая пара, беззаботные влюбленные из не обремененного особыми сложностями столетия.