— Говорите скорее.
— В одном льё от Бордо у меня сто солдат и мой лейтенант.
— Человек верный?
— Фергюзон.
— Так что же?
— Вот, сестра, что ни говорил бы герцог Буйонский, что ни делал бы герцог де Ларошфуко, что ни думала бы принцесса, которая считает себя полководцем получше их обоих, я убежден: с сотней человек, пожертвовав из них половину, я доберусь до господина де Каноля.
— О нет! Вы ошибаетесь, брат! Вы не пробьетесь к нему! Не пробьетесь!
— Пробьюсь, черт возьми, или меня убьют!
— Ах, ваша смерть докажет мне ваше желание спасти его… но все-таки она не спасет его. Он погиб! Он погиб!
— А я говорю вам, что нет, если б даже пришлось мне отдать себя за него! — вскричал Ковиньяк в порыве некоего великодушия, которое удивило его самого.
— Вы пожертвуете собой?
— Да, разумеется, ни у кого нет причины ненавидеть этого доброго господина де Каноля, и все его любят; меня, напротив, все не терпят.
— Вас не терпят? За что?
— За что? Это очень просто: за то, что я имею честь быть связанным с вами кровными узами. Извините, дорогая сестра, но эти слова мои должны быть чрезвычайно лестны для доброй роялистки.
— Постойте, — сказала Нанон медленно, прикладывая палец к губам.
— Я слушаю.
— Вы говорите, что жители Бордо ненавидят меня?
— Как нельзя больше.
— В самом деле! — прошептала Нанон с полузадумчивой, полувеселой улыбкой.
— Я не думал, что эти слова будут вам так приятны.
— О да, о да; пусть они и не приятны, но, по крайней мере, весьма разумны. Да, это правда, — продолжала она, разговаривая сама с собой более, чем с братом, — ненавидят не господина де Каноля и не вас. Погодите! Погодите!
Она встала, закуталась в шелковую мантилью, села к столу и поспешно написала несколько строк. Ковиньяк, видя, как горел ее лоб и поднималась грудь, понял, что она пишет о чрезвычайно важных делах.
— Возьмите это письмо, — сказала она, запечатывая бумагу, — отправляйтесь в Бордо один, без солдат и без конвоя;
на конюшне есть берберийский конь, который довезет вас туда через час. Сделайте все, что в человеческих силах, только бы добраться побыстрее. Отдайте это письмо принцессе Конде, и Каноль будет спасен.
Ковиньяк с удивлением взглянул на сестру, но он знал всю ясность и силу ее ума и поэтому не терял времени на объяснения. Он побежал на конюшню, вскочил на указанную ему лошадь и через полчаса проскакал больше половины пути. В ту минуту, когда он уезжал, Нанон проводила его взглядом из окна, затем — она, безбожница! — опустилась на колени, прочла коротенькую молитву, заперла в ларчик свое золото, драгоценности и бриллианты, приказала заложить карету, а Франсинетте велела подать себе лучшие свои платья.
Ночь спускалась на Бордо, город казался пустыней, кроме эспланады, к которой все спешили. В отдаленных от этого места улицах слышались только шаги патрулей или голоса старух, которые, возвращаясь домой, со страхом запирали за собой двери.
Но около эспланады в вечернем тумане слышался гул, глухой и непрерывный, как шум моря во время отлива.
Принцесса только что кончила заниматься своей корреспонденцией и приказала сказать герцогу де Ларошфуко, что может принять его.
У ног ее, на ковре, смиренно сидела виконтесса де Канб и, смотря с сильным беспокойством ей в лицо, пытаясь угадать ее настроение, ждала времени, когда можно будет начать разговор, не помешав принцессе. Но терпение и спокойствие Клер были притворные, потому что она рвала и мяла свой платок.
— Семьдесят семь бумаг подписала! — сказала принцесса. — Вы видите, Клер, не всегда приятно играть роль королевы.
— Это так, ваше высочество, — отвечала виконтесса. — Но заняв место королевы, вы приняли на себя и лучшее ее право — миловать!
— И право наказывать, — гордо прибавила принцесса Конде, — потому что одна из этих семидесяти семи бумаг — смертный приговор.
— А семьдесят восьмая бумага будет акт помилования, не так ли, ваше высочество? — сказала Клер умоляющим голосом.
— Что ты говоришь, дитя мое?
— Я говорю, ваше высочество, что уже, кажется, пора мне освободить моего пленника, неужели вам не угодно, чтобы я избавила его от страшного мучения видеть, как поведут его товарища на казнь? Ах, ваше высочество, если вам угодно миловать, так прощайте вполне и безусловно!
— Честное слово! Ты совершенно права, дитя, — сказала принцесса. — Но уверяю тебя, я совсем забыла свое обещание, занявшись важными делами; ты прекрасно сделала, что напомнила мне о нем.
— Стало быть?.. — начала Клер в восторге.
— Стало быть, ты сделаешь то, что хочешь.
— Так напишите еще одну бумагу, ваше высочество, — сказала Клер с улыбкой, которая смягчила бы самое черствое сердце, с улыбкой, какой не может изобразить ни один живописец, потому что она свойственна только любящей женщине, то есть жизни в самой божественной ее сущности.
Клер придвинула лист к принцессе и указала пальцем, где надобно писать.
Принцесса написала:
«Приказываю господину коменданту замка Тромпет допустить виконтессу де Канб к барону де Канолю, которому мы возвращаем полную и безусловную свободу».
— Так ли? — спросила принцесса.
— Да, да, ваше высочество! — вскричала Клер.
— Надобно подписать?
— Непременно.
— Хорошо, дитя мое, — сказала принцесса с самой приветливой своей улыбкой, — надо сделать все, что ты хочешь.
Она подписала.
Клер бросилась на бумагу, как орел на добычу. Она едва поблагодарила ее высочество и, прижав бумагу к груди, выбежала из комнаты.
На лестнице она встретила герцога де Ларошфуко со свитой офицеров и бордосцев, которая всегда за ним следовала, когда он выходил на улицу.
Клер весело поклонилась ему. Удивленный герцог остановился на площадке и смотрел вслед виконтессе, пока она не сошла с лестницы.
Потом он вошел к принцессе и сказал:
— Ваше высочество, все готово.
— Где?
— Там!
Принцесса смотрела на него вопросительно.
— На эспланаде, — прибавил герцог.
— А, хорошо, — сказала принцесса, притворяясь спокойной, ибо чувствовала, что на нее смотрят. Как женщина она не могла не вздрогнуть, но положение главы партии не позволяло проявлять слабость. — Если все готово, так ступайте, герцог.
Герцог колебался.
— Не полагаете ли вы, что и я должна присутствовать там? — спросила принцесса. Несмотря на умение владеть собой, она не могла скрыть смущения. Голос ее дрожал.