В камине горел яркий огонь, стол был накрыт на несколько персон.
— Ты ждешь гостей к завтраку? — спросил Жак.
— Нет, но я редко приезжаю один, и слуга это знает. Дантон подошел к окну и, пока Жак Мере грел ноги у камина, прислонил пылающий лоб к ледяному стеклу и замер.
Жак понял, что он кого-то ждет.
Спустя несколько минут Дантон вздрогнул, обернулся и подозвал Жака к себе.
— Посмотри, — сказал он.
— На что? — удивился Жак.
— Вот на что, — кивнул Дантон в сторону окна.
За окном Жак увидел маленький садик длиною шагов в двадцать пять — тридцать, а в конце его — дом, в открытом окошке которого виднелась прелестная белокурая головка, утопавшая в меховой накидке — «пфальцской», по определению тогдашних модниц.
Девушке было лет шестнадцать.
— Как она тебе? — спросил Дантон.
— Она прелестна, — отвечал Жак Мере.
— Похожа она на твою Еву?
— Все блондинки похожи одна на другую, но не для того, кто любит, — отвечал Жак.
— Позволь мне открыть окно и немного поболтать с нею.
— Ты ее знаешь? — Да.
— И говоришь с нею?
— Конечно. Должна же она свыкнуться с моим уродством.
— А потом?
— Потом она свыкнется с моей репутацией.
— А потом?
— Потом она станет моей женой.
— Твоей женой?! — изумился Жак Мере. — Но ведь еще и недели не прошло с тех пор, как ты похоронил свою первую жену.
— Эта девочка, Луиза Жели, — ее крестница; незабвенная покойница сама назначила Луизу мне в жены: девочка должна стать матерью нашим детям.
Дантон отворил окно.
Жак Мере отступил в глубь комнаты и очень скоро стал свидетелем идиллического диалога, достойного Геснера, между кровавым Дантоном и юной красавицей. Дантон говорил девушке о весне, о любви, о цветах, о покойной жизни и семейном счастье. Он был молод, нежен, влюблен, он был поэт. Жак, подперев голову рукой, смотрел на друга и слушал его с безграничным изумлением. Он понимал, что этот мужчина завораживает женщину, словно змея — птичку. В конце концов Дантон посоветовал своей красавице поберечься холодного ветра, дующего с Сены, и закрыть окно, после чего, сияя от восторга, закрыл его и сам.
Перед тем как проститься, Луиза послала ему воздушный поцелуй.
— По правде говоря, — сказал Жак, когда Дантон, как мы уже сказали, сиявший от восторга, уселся за стол и потребовал, чтобы слуга подавал завтрак, — по правде говоря, ты меня сильно удивил.
— Отчего же? — удивился Дантон. — Ничего сложного тут нет: все дело в том, что ты философ, ты врач, а я — человек. Что я сказал тебе сегодня утром? Что тебе скорее всего не дожить до весны девяносто четвертого года, а мне — до весны девяносто пятого. Но пока-то я еще жив.
— И ты думаешь, что эта девушка тебя полюбит?
— Откуда мне знать? Я оказал большие услуги ее семье; отец ее служил судебным приставом в парламенте; я подыскал ему куда более доходное место в морском министерстве. Я уже пробовал говорить с ними насчет женитьбы. Увы, отец — роялист, мать — богомолка; хуже не придумаешь! Вчера я нанес им визит: отец упрекал меня за сентябрьские события, мать сказала, что человек, который хочет взять в жены ее дочь, должен сперва исполнить свой долг перед Господом.
— И ты пойдешь в церковь?
— Я пойду куда угодно, лишь бы добиться желанной цели. Я трибун свободы, но я еще и раб природы. Все это — настоящий заговор; жена моя, эта святая женщина, печется обо мне и в мире ином; она сама была роялисткой и надеется, что, женившись на дочери роялиста, я отрекусь от Революции и сделаюсь защитником вдовы и сироты, заключенных в Тампле.
— Неужели и ты порою предаешься подобным химерическим мечтаниям?
— Я? — Дантон пожал плечами. — Ни в малейшей степени. Дитя, заключенное в Тампле, Филипп Эгалите, герцог Шартрский, месье, брат короля, как они его называют, — всех их уже коснулся смертный тлен, все они обречены. Я мечтаю совсем о другом: жить за двоих, не только днем, но и ночью, ночи отдавать любви, а дни — борьбе; я мечтаю сражаться не жалея сил, самому свести себя в могилу, не дожидаясь, пока это сделают они! Даром, что ли, меня называют Мирабо девяносто третьего года?
Рассуждая таким образом, Дантон поглощал мясо с кровью, обильно запивая его вином. Для поддержания сил этому человеку требовался рацион льва.
После завтрака Жак спросил:
— Ты возвращаешься в Париж?
— Нет, черт возьми! — отвечал Дантон. — Я устал и хочу провести целый день здесь, почерпнуть силы, глядя на нее, а быть может — кто знает? — и разговаривая с ней. Сегодня целомудренное дитя впервые послало мне воздушный поцелуй — я не могу оставить его без ответа.
— В таком случае я могу воспользоваться твоим фиакром?
— Разумеется — если, конечно, ты не хочешь составить мне компанию.
— Нет, я должен выпустить из клетки двух голубков, которых испугал громовой голос моего друга Дантона.
— Голубков? Держу пари, что ты говоришь о Луве и Лодоиске?
— Совершенно верно, — с улыбкой подтвердил Жак.
— Если бы я мог спасти эту парочку, я бы это сделал, — сказал Дантон, — слишком горячо они любят друг друга.
— А если тебе это не удастся? — спросил Жак.
— Тогда я постараюсь, чтобы они умерли в один день. Жак протянул Дантону руку, тот горячо пожал ее и задержал в своей руке.
— Жак, — спросил он, — ты говоришь, что потерял след твоей Евы и госпожи де Шазле в Майнце?
— Да.
— В таком случае, будь спокоен, я отыщу их. Никогда и никому не говори, как и от кого ты получишь эти сведения.
Жак вскрикнул от радости и со слезами на глазах упал ему на грудь.
— Ну вот, — сказал Дантон, — видишь: и тебе тоже случается быть человеком из плоти и крови!
На знаменитом заседании Конвента, которое мы постарались изобразить в предшествующих главах, Робеспьер сказал:
— Я не отвечаю за Дюмурье, но я ему доверяю.
Мы снова возвращаемся к Дюмурье потому, что судьба жирондистов была связана с его судьбой, а судьба нашего героя Жака Мере — с судьбой жирондистов.
Конечно, мы могли бы не останавливаться так подробно на этих страшных днях. Но разве человек мужественный и любящий отечество, склонившись с пером в руке над теми двумя безднами, которые зовутся девяносто вторым и девяносто третьим годами, способен удержаться от соблазна описать их?