Он ни за что не желал признать народ силой, равной его королевскому величеству. Божественное право он ставил куда выше права народного, и когда 13 сентября 1791 года председатель Собрания Туре, поднеся ему конституцию и увидев, что король опустился в кресло, последовал его примеру и тоже сел, Людовик XVI воспринял это как величайшее оскорбление.
В тот же вечер г-н де Гогела отбыл в Вену с письмом от короля к императору.
С этого дня французы сделались для Людовика XVI не просто чужестранцами, но еще и врагами, и он стал искать защиты от них у своих родственников.
Вот до чего довело Людовика XVI воспитание иезуитское и королевское; он мог в одно и то же время сообщить всем европейским монархам о том, что принял конституцию, и поведать австрийскому монарху о своем несогласии с нею.
История событий, свершавшихся в исповедальне Людовика XVI — человека, от природы доброго и порядочного, но обреченного вечно поддаваться влиянию клерикалов, — приковала бы к себе внимание читателей, будь она написана; увы, документальных свидетельств на сей счет сохранилось слишком мало.
Ришелье говорил, что ему труднее управлять альковом Анны Австрийской, нежели всей Европой. Людовик XVI мог бы сказать, что его совесть отбивала в исповедальне атаки, ничуть не уступающие тем, какие приходилось отбивать защитникам Лилля.
Однако Лилль оборонялся, храня верность стране.
Совесть же Людовика XVI капитулировала, подобно Вердену.
К несчастью, в то самое время, когда Людовик XVI жаловался венскому монарху на то, что французский народ сделался врагом своему королю, французский народ мало-помалу убеждался, что ему врагом сделался король.
Что же касается королевы, то народ давно почитал ее главной своей ненавистницей.
Семь лет бесплодия Марии Антуанетты, в котором народ обвинял королеву, ибо не знал, что виной всему — немощь короля; пылкая привязанность королевы к г-же де Полиньяк, г-же де Поластрон и г-же де Ламбаль (последняя, по крайней мере, осталась верна своей коронованной подруге до самой смерти); ее опрометчивые интриги с Артюром Диллоном и де Куаньи; ее утренние и ночные безумства в Малом Трианоне; ее безрассудная щедрость по отношению к фавориткам, из-за которой в народе ее прозвали «Госпожа Дефицит»; ее сопротивление Собранию, из-за которого ее прозвали «Госпожа Вето»; упорство, с каким она отдавала Австрии предпочтение перед Францией; унаследованная от немецких императоров гордыня, которую она ни за что не соглашалась смирить; страстное желание, чтобы враги поскорее пришли на французскую землю, и стенания, обращенные то к принцессе Елизавете, то к г-же де Ламбаль: «Анна, сестрица Анна, не видать ли кого вдали?» — все это внушало французам ненависть к королеве.
И вот пруссаки, которых так ждала Мария Антуанетта, которые вселяли столько же надежд в сердца королевской четы, сколько ужаса в сердца простых французов, пришли. Они пришли, повинуясь манифесту герцога Брауншвейгского, и, едва перейдя границу, принялись приводить этот манифест в исполнение. Они пришли, и австрийская конница начала хозяйничать в окрестностях Саарлуи; первыми ее жертвами стали мэры-патриоты и видные республиканцы. Уланы забавы ради отрезали несчастным уши и прибивали их гвоздями ко лбу.
Парижане прочли об этом в официальных сводках и ужаснулись. Однако ужас их сделался куда сильнее, когда был вскрыт железный шкаф и стало известно об адресованном Марии Антуанетте письме, в котором королеву радостно извещали, что следом за армией движутся трибуналы и что эмигранты, присоединившиеся к прусской армии, которая уже захватила Лонгви, собираются вершить суд над Революцией и готовят виселицы для революционеров.
Вдобавок, как всегда при больших катастрофах, реальная опасность обрастала преувеличенными слухами.
Говорили, что самую лютую злобу контрреволюционеры питают к Парижу; они не простят никому, кто хоть как-то замешан в Революции. Если австрийцы заточили в Ольмюц Лафайета, желавшего спасти короля, или, вернее сказать, королеву, — заметьте, что обольстительница склонила на свою сторону одного за другим таких сторонников Революции, как Мирабо, Лафайет и Барнав, — что же сделают они с тридцатью тысячами парижан, явившихся к королю в Версаль? С двадцатью тысячами французов, возвративших короля в Париж из Варенна? С пятнадцатью тысячами, заполонившими его дворец 20 июня, и с десятью тысячами, ворвавшимися туда 10 августа?
Они перебьют всех от первого до последнего.
Вот как это произойдет: на пустынной равнине — правда, во Франции нет пустынных равнин, но если монархи решат, что пустыни лучше, чем взбунтовавшийся народ, они устроят во Франции пустыню, например выжгут дотла посевы, деревья, дома на равнине Сен-Дени, — так вот, на пустынной равнине будет воздвигнут четверной трон для Леопольда, прусского короля, российской императрицы и г-на Питта. Перед каждым из них поставят по эшафоту. Народ пригонят, словно скот, к ногам союзных монархов. Затем, как на Страшном суде, отделят праведников от грешников, и грешников — а таковыми, разумеется, сочтут всех революционеров — казнят.
Но ведь к революционерам следовало причислить, за очень редкими исключениями, весь французский народ: и те сто тысяч, что взяли Бастилию, и те триста тысяч, что на Марсовом поле поклялись быть друг другу братьями, и всех тех, кто приколол к шляпам трехцветную кокарду.
Люди, умевшие заглядывать в будущее, шли еще дальше и предсказывали:
— Увы! В этой бойне погибнет не только сама Франция, но и ее мысль; враги задушат в колыбели свободу мира, право и справедливость.
Парижан подобная перспектива ужасала, королеву же приводила в восторг. Однажды ночью, рассказывает г-жа Кампан — а ее трудно заподозрить в якобинстве, — однажды ночью, за несколько дней до 10 августа, королеве не спалось и она, по обыкновению, сидела у открытого окна своей спальни; она окликнула г-жу Кампан, и та явилась на зов.
При свете луны королева старалась прочесть письмо, сообщавшее о взятии Лонгви и о том, что пруссаки стремительно приближаются к Парижу.
Королева произвела необходимые подсчеты и заключила, облегченно вздохнув:
— Через неделю они войдут в Париж; еще неделя — и мы спасены!
Неделя прошла; пруссаки не тронулись из Лонгви, а королева очутилась в Тамиле.
Именно эти события, слухи о которых докатились до Аржантона, и побудили сторонников народной партии просить совета у Жака Мере.
Назавтра около девяти утра Жак Мере работал у себя в лаборатории, а Ева музицировала; внезапно в конце улицы раздался сильный и нарастающий шум.
Прислушавшись, доктор понял, что горожане бурно выражают свою радость. Он выглянул в окно и увидел, что по улице движется толпа, над которой развеваются по ветру знамена.
Впереди шли музыканты, а впереди музыкантов — Базиль с неизменной трубой.