Женитьбы папаши Олифуса | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Впрочем, разве это не дар Небес — одиночество, постепенно охватывающее нас по мере того, как исчезают все, кто любил нас, все, кого мы любили? Не лучше ли нам, склоняясь к земле, слышать оттуда знакомые и милые голоса? Не утешительно ли, неотвратимо двигаясь к незнакомому миру, быть уверенным в том, что, по крайней мере, найдешь там тех, о ком помнишь, тех, что ушли раньше тебя, вместо того чтобы за тобой последовать?

— Умер наш бедный Джеймс Руссо, — сказал мне мой сын.

Скажем теперь, какие воспоминания связывают меня с тем, о чьей смерти мне только что сообщили.

XIV. ДЖЕЙМС РУССО

Мне было восемнадцать лет; у меня не было ни будущего, ни образования, ни денег. Я служил младшим клерком у провинциального нотариуса и ненавидел свое занятие. Я готовился выпросить должность сборщика налогов в каком-нибудь городишке и прозябать в безвестности; но однажды, подходя к городку Кореи, расположенному на расстоянии льё от Виллер-Котре, я заметил в конце тропинки, по которой шел, троих людей; встреча была неминуемой, и мне оставалось пройти всего тридцать или сорок шагов.

Это были молодой человек моих лет, женщина лет двадцати пяти-двадцати шести и пятилетняя девочка.

Молодой человек был совершенно незнаком мне; две другие особы, то есть молодая женщина и маленькая девочка, имели некоторое отношение к самым ранним моим воспоминаниям.

Молодая женщина была баронесса Капель; малышка — Мари Капель, впоследствии ставшая г-жой Лафарж.

Боже мой! Кто бы мог сказать, глядя на эту прелестную молодую женщину и на это смеющееся дитя — одна лишь опережала другую в жизненных горестях, одна была очаровательной, а другая обещала такой стать, — кто бы мог сказать, что мать ожидает преждевременная кончина, а дочь — несчастье хуже смерти?

Горячий луч июньского солнца, проходя сквозь кроны высоких деревьев, бросал на сияющие лица и на белые платья матери и дочери трепещущие тени листьев, колеблемых легким ветерком, какой пробегает по лесу перед наступлением вечера.

Я сказал, что знал эту женщину, и в самом деле, я испытывал к ней самые сердечные дружеские чувства и глубокую признательность.

В три года я остался сиротой, и ее отец был моим опекуном. Кроме моей матери и моей сестры, я нашел вторую мать и трех других сестер в замке Виллер-Эллон. Оглядываясь на прошлое, я посылаю вам, Эрмина и Луиза, самые сердечные приветствия; сестры мои, я двадцать лет вас не видел; говорят, что вы все так же молоды и прекрасны; а я хочу сказать вам, что в глубине моего сердца, так благоговейно хранящего воспоминания, не переставал любить вас.

О, поверьте, я часто о вас думаю. Едва мои глаза, утомленные слепящим солнцем, которым опалена жизнь поэта, переводят, чтобы отдохнуть немного, взгляд на затянутые голубоватой дымкой годы юности, я снова вижу вас такими, какими вы были тогда, благоухающие цветы моего раннего детства: склоненные над водой, словно лилии; выглядывающие из цветников, словно розы; прячущиеся в высокой траве, подобно фиалкам. Увы! Обо мне вы не вспоминаете, ветер унес меня из мира, который был вашим и моим, вы не видите меня и, поскольку вы забыли меня, думаете, что и я вас не помню!

Вот кто была эта юная женщина и эта маленькая девочка, встретившиеся мне в один прекрасный июньский день, около четырех часов пополудни; вот кто шел навстречу мне — бедному мальчику, которого, по общему мнению, ожидало темное и безвестное будущее.

Теперь скажем, кто был молодой человек в костюме немецкого студента, на руку которого опиралась г-жа Капель.

Это был сын человека, чье имя роковым образом вписано в историю монархий, человека, что был другом Анкар-стрёма и Хурна, — сын графа де Риббинга; вы все знаете его под именем Адольфа де Лёвена: так позже он подписывал свои имевшие огромный успех пьесы, шедшие в Комической опере и в Водевиле.

Я подошел к троим, которым всем вместе было тогда сорок шесть лет — столько же, сколько одному из них сегодня.

Госпожа Капель представила меня своему спутнику; мы были ровесниками; с этого дня началась наша дружба, неизменная и в мрачные и в радостные дни. Сегодня, когда мы встречаемся, мы приветствуем друг друга той же веселой улыбкой, с тем же сердечным порывом, что и двадцать пять лет тому назад.

Увы! Я вынужден признать, что и в нынешние времена равенства Адольф де Лёвен не только литератор, но литературный аристократ.

Он и его семья были высланы из Парижа; они не должны были ближе чем на двадцать льё подходить к нему: этот город был запретным для их семьи по распоряжению старшей ветви Бурбонов.

Но, как молод он ни был, он успел ступить ногой на землю столицы, успел пригубить из опьяняющей чаши, откуда пьют вначале надежду, затем славу, а напоследок остается лишь горечь. Он успел вкусить лишь надежду.

Он пробовал писать для Жимназ, где знал Перле, превосходного актера, которого знают все те, кому сейчас от тридцати пяти до сорока лет, и красивую девушку, чье имя — Флёрье — распускалось, словно роза (говорят, она умерла от яда).

Все эти имена были совершенно неизвестны мне, бедному провинциалу, покидавшему родной город лишь ради короткой поездки в Париж в 1807 году, о которой у меня сохранилось одно туманное воспоминание:» Поль и Виргиния»в исполнении Мишю и г-жи де Сент-Обен.

Между тем высокие буки в лесу Виллер-Котре, посаженные Франциском I и г-жой д'Этамп, буки, в тени которых отдыхали Генрих IV и Габриель, эти буки, с их темной листвой и долгим шелестом, не были для меня немыми.

Поэтами той эпохи были Демустье, Парни и Легуве.

Все трое проходили под прохладными колеблющимися сводами большого парка, сегодня уже погибшего вместе со многим другим великим; но, когда в детстве я ловил там бабочек или собирал цветы, мне не раз случалось, остановившись, читать стихи, написанные на серебристой коре собственной рукой поэта: общее поклонение берегло их от малейшего повреждения.

Так что первые поэтические строки стали мне известны не из книг: я прочел их на деревьях, где они, казалось, росли сами собой, подобно цветам и плодам.

И не раз, словно одиноко стоящая в углу лира, откликающаяся на голос арфы, чьи струны оживают под пальцами музыканта, — не раз я в ответ издавал свои нестройные, неловкие поэтические младенческие крики.

Когда, сидя рядом в тени одного из этих деревьев, в этой вековой тени, окутавшей нас обоих, нас, чьи отцы родились в разных концах света и кого случай свел для того, чтобы каждый из нас влиял на судьбу другого; когда де Лёвен приподнимал передо мной, кого ожидало смиренное и спокойное существование провинциального чиновника, уголок завесы, скрывавшей от меня столичную жизнь; когда с юной верой, золотым одеянием, которое тускнеет и ветшает с каждым днем зрелости, он говорил мне о борьбе, об известности, о славе; когда передо мной вставали эти аплодирующие зрители, это высокое опьянение успехом, такое мучительное, что высшие радости его близки к пыткам, а смех звучит подобием стона, — я ронял голову в ладони и шептал: