Она постучала два раза, потом подождала секунду и постучала в третий раз.
В ответ раздалось лишь уханье совы, поселившейся на чердаке над лабораторией Жака.
— Боже мой! — прошептала Ева.
Она снова постучала; рассыльный, чтобы было лучше видно, поднял фонарь повыше.
Сова, привлеченная светом, пролетела между фонарем и Евой, едва не задев ее крылом.
Молодая женщина слабо вскрикнула.
Рассыльный от испуга выронил фонарь, и он погас.
Рассыльный поднял его. Внизу, в узком окошке, мелькнул огонек.
— Я пойду снова зажгу фонарь, — сказал он.
— Не надо, — ответила Ева, останавливая его, — мне кажется, я слышу шум в доме.
И правда, послышался скрип двери, потом тяжелые шаги: кто-то медленно спускался по лестнице.
Шаги приближались. Ева трепетала, словно жизнь ее висела на волоске.
— Кто там? — спросил дрожащий голос.
— Я, Марта, я, — ответила Ева радостно.
— Боже мой, наша милая барышня! — воскликнула старуха, которая даже после трехлетней разлуки узнала голос Евы.
И она поспешно распахнула дверь.
— А где доктор? — спросила она.
— Он жив, — ответила Ева, — у него все хорошо. Он приедет через несколько дней.
Марта еще больше обрадовалась.
— Поскорей бы он приехал! Только бы повидать его перед смертью! Вот все, что я прошу у Господа.
Выйдя из маленького домика на улице Прованс, Жак Мере вернулся в гостиницу «Нант». Еву он уже не застал.
Жак вздохнул.
Быть может, не так уж весело, когда тебе слишком быстро и охотно повинуются.
Он послал за старьевщицей и отдал ей всю одежду, что была на Еве в тот день, когда она бросилась в Сену, вплоть до чулок и башмаков, а взамен велел старьевщице дать десять франков первому же нищему, которого она встретит по дороге.
Но он не забыл вынуть и положить к себе в бумажник письмо маркиза де Шазле.
Потом он велел, чтобы ему принесли ужин, заперся в комнате Евы, раскрыл рукопись и начал читать.
Первая глава называлась: «Во Франции».
1
Это случилось 14 августа 1792 года; то был самый черный день моей жизни — день, когда меня разлучили с моим любимым Жаком, рядом с которым я провела семь лет и которому поклоняюсь с тех самых пор, как себя помню.
Я обязана ему всем. До знакомства с ним я ничего не видела, ничего не слышала, ни о чем не думала; я была похожа на те души, которые Иисус вывел из лимба, то есть из земных пределов, чтобы повести их к солнцу.
Поэтому горе мне, если я когда-нибудь хоть на мгновение забуду о человеке, которому обязана всем!
(Дойдя до этого места, Жак вздохнул, уронил голову на руки, по щеке его скатилась слеза и упала на рукопись. Он смахнул ее платком, вытер глаза и продолжал читать.)
Потрясение было особенно сильным оттого, что пришло неожиданно.
За час до того как маркиз де Шазле — я все еще не решаюсь назвать этого человека, от которого я не видела никакого добра, моим отцом — приехал за мной, я была самым счастливым созданием на свете. Через час после того как он разлучил меня с моим любимым Жаком, я была самым несчастным существом.
Я обезумела от горя, не просто обезумела, я превратилась в совершенную дурочку. Казалось, все мысли, которые Жак с таким трудом будил во мне целых семь лет, остались у него.
Меня увезли в замок Шазле.
Из всего, что было в нем, из всех его огромных зал, из всей его роскошной мебели, фамильных портретов я помню только одну простую картину.
Это портрет женщины в бальном платье.
Мне показали на него и сказали:
— Вот портрет твоей матери.
— Где она, моя мать? — спросила я.
— Она умерла.
— Как?
— Однажды вечером она собиралась на бал, и вдруг платье на ней вспыхнуло; она заметалась по комнатам, но от ветра огонь разгорелся еще сильнее, и, когда слуги прибежали ей на помощь, она упала бездыханной.
В этих местах все считали, что если с кем-то из обитателей замка должно случиться несчастье, то ночью слышатся крики и в окнах пляшет огонь.
Все кругом только и говорили о ее безгрешной жизни, вспоминали ее добрые дела, бедный люд отзывался о ней с благодарностью.
Она была одновременно святая и мученица.
В моем тогдашнем состоянии духа мать показалась мне единственным близким существом: это был дарованный самой природой посредник между мной и Богом.
Я часами стояла на коленях перед ее портретом и, чем дольше я на него смотрела, тем явственнее видела, как у нее над головой светится нимб.
Потом я вставала с колен, подходила к окну, из которого была видна дорога в Аржантон, и прижималась лицом к стеклу. Я все еще не теряла надежды, хотя и понимала, что это безумие, — я все еще не теряла надежды, что увижу, как ты едешь в замок Шазле, чтобы освободить меня.
Поначалу меня не выпускали из дому; но, когда г-н де Шазле увидел, как я день ото дня все глубже погружаюсь в оцепенение, он сам приказал, чтобы передо мной распахнули все двери. В замке было столько слуг, что кто-нибудь из них мог постоянно следить за мной.
Однажды, увидев, что двери раскрыты, я сама не заметила, как вышла из замка, прошла сотню шагов, села на камень и заплакала.
Вдруг я увидела перед собой чью-то тень; я подняла голову: передо мной стоял мужчина и смотрел на меня с участием.
Меня охватил ужас: это был тот самый человек, что приехал вместе с маркизом и комиссаром полиции забирать меня у тебя; тот самый, что за несколько дней до того приходил к тебе, мой любимый Жак, и нашел, что я очень похорошела, — словом, это был мой приемный отец Жозеф-дровосек.
Он внушал мне отвращение; я встала и хотела уйти, но он остановил меня:
— Не сердитесь на меня за то, что я сделал, дорогая барышня, — я не мог поступить иначе. У господина маркиза была расписка, где я своей рукой написал, что беру вас к себе в дом и обязуюсь вернуть ему по первому требованию. Он явился ко мне и сказал, что желает вас забрать. Я ничего не мог поделать.
В голосе этого человека было столько искренности, что я снова села и сказала:
— Я прощаю вас, Жозеф, хотя из-за вас я теперь несчастна.
— Это не моя вина, дорогая барышня, но если я могу быть вам чем-нибудь полезен, то прикажите, и я с радостью все исполню.