Закончив молитву, Бетси в том лихорадочном состоянии, которое возбуждало ее, взяла и сорвала розу.
Но, когда она поднесла цветок к губам, а затем к сердцу, болезненный крик вырвался из ее груди, короткий, пронзительный, будто исходящий из раненого сердца.
Я бросилась к Бетси… Она лежала как раз посередине между могилой, где покоился ее отец, и землей, где предстояло покоиться мне; моя дочь лежала точно на том самом месте, которое она предназначила себе.
Обморок!
Я понимала, что это обморок: такая натура, как у моего бедного ребенка, могла выйти из состояния крайнего возбуждения только через беспамятство.
Но девочка закричала.
Что означал этот крик?
Я склонилась к Бетси и осмотрела ее.
На ее левом боку краснело небольшое пятно крови.
Когда она прижимала могильную розу к своему сердцу, длинный шип уколол ее в грудь.
Наверное, именно боль от этого укола заставила Бетси вскрикнуть.
Впрочем, она и сейчас сжимала розу в руке.
Я взяла дочь на руки и понесла ее в дом.
У калитки, выходившей на улочку, я заметила обоих пасторских детей. Следуя за нами, они видели все, что произошло; теперь они бежали впереди нас, чтобы рассказать обо всем отцу и матери.
Пастор и его супруга смотрели, как мы проходили мимо них.
Дети тоже наблюдали за нами, но наполовину укрывшись за дверью и посмеиваясь.
Ни те ни другие не предложили помочь нам; я услышала только, как женщина сказала мужу:
— Нелегко же нести ее с кладбища!
Я положила Бетси на ее кровать и стала перед ней на колени.
Минуту спустя она вздохнула, приоткрыла глаза и вернулась к жизни вполне спокойно, как это уже не раз с нею случалось после подобных обмороков.
Только каждый раз мне казалось, что у Бетси после обморока во всем теле появляется немного больше слабости, а лицо еще больше бледнеет.
Впрочем, придя в себя, Бетси, похоже, совершенно забывала эти своеобразные странствия в страну мертвых.
Открыв глаза, она выглядела просто счастливой оттого, что вновь находится в нашей убогой комнате, что видит меня рядом, и радость, озарившая ее лицо, заставила меня забыть о его бледности.
Затем Бетси с улыбкой извлекла из кармана маленький кошелек; в нем хранились три гинеи и несколько шиллингов.
То была точно отмеренная цена времени, проведенного моей дочерью в доме г-на Уэллса: два месяца, два дня, двадцать семь часов, двенадцать минут и сорок пять секунд.
Строгий счетовод подсчитал все, вплоть до секунд; монетка наименьшего достоинства соответствовала трем четвертям минуты.
Всего у нас оказалось что-то около пяти с половиной фунтов стерлингов. Так что теперь я могла, по крайней мере, в первое время, спокойно ухаживать за моим ребенком и выполнять предписания врача.
Впрочем, они не были слишком сложными. Врач пообещал при первой же возможности навестить нас и тогда, в зависимости от степени выздоровления или развития болезни, изменить лечение.
А пока Элизабет должна была пить вяжущие настои растительного или животного происхождения; есть ей надо было немного, по преимуществу мясные желе, и запивать еду теплой водой.
Однако врач не думал, что в первый месяц после возвращения Элизабет у нее будут наблюдаться иные проявления болезни, чем те, с которыми мы уже были знакомы.
И правда, если не считать странного, неожиданного, неслыханного происшествия, все шло так, как предсказывал доктор.
Происшествие, которое я имею в виду, — это укол, который Бетси получила от шипа розы, выросшей на могиле: укол был незаметный, но ранка от него оставалась постоянно открытой и никак не заживала.
В спокойном состоянии больной если и можно было что-то разглядеть на месте укола, так это лишь мертвенно-бледный кружок вокруг него.
Но при каждом приступе кашля оттуда проступала капля крови, в первое время розовой и алой, но по мере развития болезни становившейся все более бледной и, если можно так сказать, все менее живой.
Таким образом, в этом медленном движении Бетси к могиле было нечто сверхъестественное, что, похоже, заранее давало понять: всякое сопротивление бесполезно, а всякая борьба — едва ли не кощунственна.
Можно было бы сказать и так: в то время, когда я своей рукой удерживала дочь в земной жизни, ее отец мертвой рукой влек родное дитя к могиле.
Месяц протек без серьезных болей, но слабость ее все возрастала.
В первые дни Элизабет могла еще спускаться по лестнице, выходить из дома, делать несколько шагов за деревней. Затем мало-помалу ее прогулки становились все короче.
Крестьяне смотрели на нас, когда мы проходили мимо, и только покачивали головой. Нужно отметить, что в выразительном и метком языке этого края люди находят для всего точное определение.
— Вот, — говорили люди, указывая на нас обеих, — вот дама в сером и живая покойница.
И они сначала выходили к воротам, чтобы посмотреть, как мы проходим мимо, а затем, когда мы удалялись, возвращались в свои дома.
Не знаю, какой суеверный страх связался в их сознании с нами.
Быть может, они считали болезнь Элизабет заразной, а ведь в Англии было известно, что чахотка — болезнь роковая.
Что касается того кровавого укола в грудь в области сердца, никто о нем не знал. Как для того, чтобы сохранить секрет моей дочери, так и в целях экономии, я сделалась ее прачкой и ее белье стирала сама.
И все же Бетси имела немного времени для отдыха — то было время сна. Только Всевышний и я, единственные, кто видел ее спящей, могли знать, как она красива.
В этом сне, когда он не сопровождался лихорадкой, безгрешное дитя, казалось, созерцало Небеса.
Хотя прекрасные небесно-голубые глаза Бетси были закрыты, лицо ее приобретало ангельское выражение, как если бы его уже озарял свет, исходящий от лика Господня.
К несчастью, этот небесный сон почти всегда овладевал Бетси днем, а ночи, наоборот, были тревожными и лихорадочными, и почти никогда такой ночной сон не завершался естественным образом.
Похоже, эти недобрые дети пастора, не знаю почему возненавидевшие меня, возможно из-за моего права как вдовы бывшего здешнего священнослужителя оставаться в пасторском доме вопреки желанию их родителей, — так вот, похоже, эти недобрые дети, догадываясь, что Бетси в утренние часы спит и что сон этот, по-видимому, благотворен для нее, именно тогда удваивали силу своих радостных криков и шумной возни.