Была уже ночь; я лежала у могилы моей дочери.
Не сознавая, что делаю, я встала, взяла горсть земли, прижала к груди и пошла домой медленно, опустив голову, то и дело шепча:
— Прощай… прощай… прощай!..
Во дворе пасторского дома дети играли и смеялись, танцуя вокруг большого костра; среди этих детей выделялись сыновья пастора — самые веселые и самые шумные.
Они вернулись в отцовский дом, ибо пастору уже нечего было за них опасаться: мою дочь похоронили.
При моем приближении все дети бросились бежать с криком:
— Дама в сером! Дама в сером!
Я внушала ужас всем этим несчастным малышам; почему? Я ничего не понимала.
Впрочем, мне это было безразлично. Теперь, когда дочь моя умерла, я стала ненавидеть детей.
А в особенности этих двух противных близнецов, таких шумных и насмешливых.
Вернувшись в мою комнатку, я заперла дверь и, не зажигая лампы, направилась прямо к кровати Элизабет.
Я испытывала какое-то утешение при мысли, что сейчас лягу в постель, которая отныне станет моей.
Когда настанет мой черед, мне будет так легко умереть на том же ложе, где умерла моя дочь!
Но тщетно пыталась я в темноте нащупать кровать: ее, ставшую для меня алтарем, больше не было!
Нельзя было поверить в ее исчезновение.
Я зажгла лампу.
Место, где стояла кровать, оказалось пустым.
Исчезла не только кровать Бетси, но и все предметы, которыми пользовался мой ребенок.
Тогда я вспомнила о том, что говорила мне старуха, пришедшая обрядить умершую: по ее словам, все, что принадлежало Бетси, все, к чему она прикасалась, должны были уничтожить из страха заражения.
Увиденный мною во дворе костер, вокруг которого со смехом танцевали дети, как раз и был тем пламенем, которое поглотило все принадлежавшее моему ребенку.
Теперь от дочери у меня осталась только маленькая монетка, которую Бетси дала мне на улице Милфорда в тот день, когда она приняла меня за нищую.
Я порывисто поднесла монетку к губам и вновь поклялась, что не расстанусь с ней и в свой смертный час.
Затем, разбитая, уничтоженная, лихорадочно возбужденная, уже не в силах плакать и готовая проклинать, я бросилась на свою постель.
Повторяю, мне трудно было бы рассказать во всех подробностях о моей жизни на протяжении трех-четырех дней после смерти и погребения моей девочки.
Как я уже говорила, у меня оставалось четыре или пять пенсов; я выходила только раз в день, чтобы купить немного хлеба.
На всем пути я слышала, как люди повторяли с ужасом:
— Дама в сером! Дама в сером!
Дети убегали, женщины приоткрывали двери и тут же закрывали их, а я, холодная и бесстрастная, шла, вызывая на своем пути ужас, о причине которого мне ничего не было известно.
Вероятно, я так и не узнала бы ее, если бы однажды утром не оказалась без единого пенса.
Я стала нечувствительной ко всему, кроме насмешек со стороны пасторских сыновей; похоже, глубокое страдание, пожиравшее меня, давало им какой-то непонятный повод для радости; уходила ли я или возвращалась, они вечно оказывались у меня на дороге.
Один вид этих детей разбивал мне сердце и будоражил ум.
Я бессознательно чувствовала, что если со мной и случится новая беда, придет она с этой стороны.
Но какое еще несчастье, если только оно заслуживало этого названия, могло меня настигнуть после несчастья, жертвой которого я оказалась?!
Итак, в тот день, когда у меня не осталось ни одного пенса, я вышла из дома, чтобы попросить у булочника кусок хлеба.
Увидев меня, он отрезал обычную порцию хлеба.
— Нет, это слишком много, — заметила я.
— Почему же?
— Потому что у меня уже нет денег и я пришла попросить у вас хлеба как подаяния.
Булочник разрезал кусок на две части и дал мне меньшую из двух половин.
— Скажите, правда ли то, что говорят в деревне? -л спросил он.
— А что говорят?
— Говорят, что однажды ночью вы были на горе вместе с пастухом из Нарберта и нищим и что там вы продали душу Сатане и с тех пор не испытываете никакой из нужд рода человеческого?
— Если бы я и продала душу Сатане, то только ради спасения моей дочери и, следовательно, тогда она не была бы мертва; если бы я не испытывала никакой из нужд рода человеческого, я не пришла бы просить у вас кусок хлеба.
Пожав плечами, я возвратилась в пасторский дом.
Теперь мне стал понятен ужас, который я внушала крестьянам.
Меня подозревали в сношениях с врагом рода человеческого.
Я поняла, что все эти слухи распространяют дети пастора, и моя ненависть к ним стала еще сильней.
Возвращаясь домой, я всегда приходила посидеть на кладбище между могилами дочери и мужа.
С большим трудом я принесла туда большой камень и целыми часами сидела на нем неподвижно, согнувшись, жив руки на коленях, ничего вокруг не замечая, погрузившись в одно воспоминание и обдумывая одну и ту же мысль.
Затем наступал вечер, и я возвращалась в свою комнату, еще в одну могилу, единственное преимущество которой по сравнению с другими могилами состояло в том, что она была пустой.
И вот вчера вечером, 27 сентября, когда я собралась уходить с кладбища, калитка в ограде между кладбищем и пасторским двором оказалась запертой.
То была новая злая выходка пасторских близнецов.
Сомневаться в этом не приходилось: подняв голову, я увидел их лица в открытом чердачном окне.
Окно это выходило на кладбище.
Оба забрались на чердак, чтобы оттуда со злорадством наблюдать за моим замешательством.
Я даже не пыталась открыть эту калитку, что несомненно не удалось бы, и направилась к главному входу на кладбище, но ворота там тоже оказались запертыми.
Тогда я возвратилась и села на свой камень.
Разве не здесь я проводила часть моей жизни?
Какая разница, когда оставаться здесь: днем или ночью?
Правда, ночью становилось холоднее, но разве я ощущала холод?
В пять часов утра через главный вход пришел могильщик, чтобы наметить место для новой могилы.
Он нашел меня закоченевшей, неподвижной и онемелой, словно статуя, на том же месте, где я сидела накануне.
Могильщик подошел ко мне, потряс за плечо и разбудил меня.
Выйдя через открытые ворота и не вымолвив ни слова, я, словно привидение, обогнула площадь и возвратилась в свою комнату.