Девушка побледнела как полотно, но в то же время грустная улыбка появилась на ее губах.
— Дайте руку, Эберхард, — сказала она. — Пойдемте домой.
Они вернулись в домик. Розамунда бессильно опустилась в кресло Йонатаса, Эберхард поставил шпагу в угол и бросил патент на стол.
— Что ж, Эберхард, — сказала Розамунда, — разве я не говорила вам еще сегодня утром, что нужно предвидеть несчастье? Только беда пришла раньше, чем я ожидала.
— Ну и что же с того, Розамунда? — ответил Эберхард. — Неужели вы думаете, что я уеду?
— Конечно, уедете.
— Розамунда, я поклялся, что никогда не покину вас.
— Вы не давали такой клятвы, Эберхард, потому что такая клятва означала бы, что вы отказываетесь подчиняться воле вашего отца, а на это вы не имеете права.
— Граф отрекся от меня и сам мне об этом написал. Я ему не сын, а он мне не отец.
— Дурные мысли отдалили его от вас, Эберхард, но добрые намерения вновь привели его к вам: сам Бог не захотел раздора между отцом и сыном. Вы должны покориться, Эберхард, вы должны ехать в Вену.
— Я уже сказал вам, Розамунда: никогда.
— Тогда я вернусь в монастырь Священной Липы, потому что ни в коем случае не стану потворствовать вашему непослушанию, Эберхард.
— Розамунда, вы не любите меня.
— Напротив, Эберхард, именно потому, что я люблю вас, я и настаиваю на том, чтобы вы приняли то, что предлагает вам отец. Когда человек рождается на свет, у него появляются обязанности, и он не вправе уклоняться от них. Пока у вас был старший брат, пока ответственность за славу имени Эпштейнов лежала на другом, а не на вас, вы могли быть счастливы и жить в безвестности. Но теперь отказываться от бремени славы и скорби, что вам послано свыше, было бы преступлением перед вашими предками, а равно и перед вашими потомками. Отец прочит вам поприще военного — это прекрасная и славная судьба, Эберхард. А значит, вы должны ехать.
— Розамунда! Розамунда! Как вы жестоки!
— Нет, Эберхард, просто сейчас я говорю с вами так, как если бы меня не существовало в вашей жизни, потому что перед лицом того, что вас ждет, существование такой бедной девушки, как я…
— Розамунда, вы можете дать мне одну клятву? — перебил ее Эберхард.
— Какую?
— Поклянитесь, что, если я не смогу отговорить отца и мне придется ехать с ним в Вену, если я буду вынужден вступить на военное поприще, которое не принесет мне ничего, кроме отвращения к жизни и презрения к смерти, наконец, если, преуспев на этом поприще, я смогу стать свободным, стать единственным хозяином собственной воли и распоряжаться своей судьбой, — поклянитесь, Розамунда, что тогда вы исполните обещание, данное мне сегодня утром, и станете моей.
— Я поклялась, Эберхард, что не буду принадлежать никому, кроме вас или Господа Бога. Теперь я снова повторяю эту клятву, и можете на меня положиться: я сдержу обещание.
— А теперь послушай меня, Розамунда, — сказал Эберхард. — Клянусь тебе могилой моей матери, что никогда не полюблю никакую другую женщину, кроме тебя.
— Эберхард! Эберхард! — в испуге воскликнула Розамунда.
— Клятва дана, Розамунда, и я от нее не отрекусь: ты будешь принадлежать мне или Богу, я буду принадлежать тебе или никому.
— Клятвы — страшная вещь, Эберхард.
— Для того, кто их нарушает, — да, но не для того, кто держит свое слово.
— Помни об одном, Эберхард: если ты захочешь снять с себя эту клятву, то тебе не нужно снова приезжать сюда, потому что я освобождаю тебя от нее сейчас.
— Хорошо, Розамунда. Но мне пора: звонят к ужину. До завтра. Хладнокровно произнеся свое решение, Эберхард ушел, оставив Розамунду в страхе и смятении.
После ужина, во время которого граф был еще веселее и еще любезнее с сыном, чем днем, Максимилиан торжественно пригласил Эберхарда в свои покои. Юноша последовал за ним, плохо соображая и весь дрожа от волнения.
Когда они оказались в красной комнате, Максимилиан указал сыну на кресло. Эберхард молча сел. Граф принялся ходить от окна к потайной дверце широкими шагами, украдкой поглядывая на сына, которому он до сих пор выказывал так мало отеческих чувств. Выражение лица Эберхарда было так бесхитростно, а взгляд так простодушен, что граф почти оробел и явно не знал, с чего начать разговор. Наконец он решил, что для такой ситуации лучше всего подойдет строгий и напыщенный тон, никогда не подводивший его в дипломатической деятельности.
— Эберхард, — начал он, усаживаясь напротив сына, — прошу вас, позвольте мне сейчас говорить с вами не как отец, а как государственное лицо, как человек, ответственный за судьбу великой империи. Долг призывает вас, Эберхард, занять рядом со мной место, опустевшее после смерти вашего брата. Когда-нибудь и вы, сын мой, получите высокий пост, позволяющий управлять целыми народами и ведать убеждениями людей, но, вступая на это славное и чреватое опасностями поприще, вы должны понимать, какие жесткие обязанности налагает на вас подобная миссия. Вам необходимо отказаться от ваших страстей, от самой вашей индивидуальности и отдавать себе отчет в том, что отныне вы живете не для себя, а для других. Необходимо пойти на высшее самоотречение и забыть о своих желаниях, наклонностях, даже о своей гордости и вознестись над общественными условностями, над добром и злом, над предвзятыми идеями и предрассудками — одним словом, надо всем, что присуще человеку, чтобы столь же беспристрастно, как Бог руководит миром и вселенной — позволю себе это сравнение, — руководить великой нацией, за которую вы будете нести ответственность на доверенной вам должности.
Граф остался доволен столь торжественным вступлением и сделал паузу, чтобы посмотреть, какое впечатление произвела его речь на сына. Эберхард слушал отца внимательно, но без особого восторга, и выражение его лица могло в равной мере свидетельствовать как о почтительности, так и о скуке.
— Вы, должно быть, уже размышляли о столь важных предметах и, без сомнения, разделяете мою точку зрения, Эберхард? — спросил Максимилиан, несколько обеспокоенный упорным молчанием сына.
— Я действительно полностью согласен с вами, отец, — с поклоном ответил юноша. — И я от всего сердца восхищаюсь людьми, столь ясно осознающими свое высокое предназначение. Но я думаю — и вы, я уверен, согласитесь со мной, — что можно пожертвовать своими пристрастиями и наклонностями, даже своим счастьем, но нельзя не считаться с правами совести; превращая тщеславие в самоотречение, нельзя пренебрегать честью.
— Это все пустые слова, молодой человек, — сказал граф с презрительной усмешкой, — тонкости, не имеющие никакого смысла, и вы сами не замедлите в этом убедиться. Нужно быть выше и сильнее этого.
— Не знаю, отец, — ответил Эберхард, — может быть, для некоторых людей, достигших известных высот, слова «добродетель» и «честь» не имеют никакого смысла, но для меня, смиренного изгоя, эти слова выражают те понятия, что мне так же дороги, как моя жизнь, а может быть, и дороже жизни. Я хотел сказать вам об этом сейчас, ваша милость, так как я опасаюсь, что вы обольщаетесь на мой счет, возлагая на меня столь большие надежды. Не забывайте о том, что, в конце концов, я всего лишь научившийся читать крестьянин, сын лесов и гор, и что мне, несомненно, будет нелегко усвоить законы и привычки, принятые в высшем обществе. Я мог бы появиться в свете и даже вполне прилично выглядеть, но мне кажется, что я не смогу жить так постоянно, не обнаруживая своей неотесанности. Я знаю себя, и я много размышлял над этим сегодня. Я привык к этому лесному воздуху, и мне будет душно в городских стенах. Правда и свобода стали неотделимы от моего существа, я не вынесу интриг и зависимости — все это вызовет мое возмущение и открытый протест, что погубит меня и, вероятно, повредит вашей репутации, отец. Прошу вас, ваша милость, откажитесь от ваших блестящих планов в отношении меня, и, если вы хотите, чтобы я был счастлив, возвращайтесь ко двору один, а меня оставьте здесь, среди моих лесов и полей.