Отчаяние настигло меня, слезы обожгли глаза. «Ну почему, почему я не ящерица?»
* * *
На ферме царил хаос.
Коровы мычали, коллектив сбился в кучку у кабинета Гены Рысака, в воздухе разлился апокалипсис, как будто в чьей-то секретной лаборатории разбилась склянка с вирусом-убийцей и все обречены, но еще на что-то надеются.
– Нас закрывают, – упредил мой вопрос Миша Загорулько.
– Ну и что?
– Как – что? Ты не поняла? За-кры-вают!
Я не видела повода волноваться: все идет по плану. Лабораторию переносят, фермы объединяют. Коллективы сливаются или объединяются – что не так?
Но Загорулько объяснил:
– Не объединяют, а закрывают, Витя. Жуков раздал всем по тридцать тысяч рублей, обещал остальное после сделки. А сам кинул нас.
В голове помутилось.
– Как это?
– Каком кверху.
Грубость Загорулько вернула мне способность соображать:
– А где Рысак?
– Со вчерашнего дня Рысака никто не видел.
– Надо съездить к нему домой, – предложила я.
– Вот ты и поедешь.
Меня подхватили под руки, вывели из конторы, сунули в молоковозку, и мы с Василием Митрофановичем затряслись по ухабам и колдобинам.
Верка Рысакова, лохматая и злая как фурия, открыла на мой звонок.
– А-а, Петухова, входи, – кивнула она, – полюбуйся на вашего начальника.
Верка буквально втолкнула меня в спальню.
Раскинув члены, на двуспальной супружеской кровати почивал Геннадий Павлович.
Мы с Веркой затихли, рассматривая тщедушное тельце, поросшее чахлой растительностью: я – стыдливо, она – с ненавистью.
– Вот, утром с экспресс-доставкой грузов получила.
– Откуда?
– А шут его знает, – пожала плечами Верка, – сказали, в городе был.
Рысачиха хлопнула дверью спальни, а я не удержалась – двумя пальцами зажала нос управляющего. Гена перешел на храп, но веки не открыл. Поэкспериментировав с дыханием спящего, поочередно закрывая то рот, то нос Рысака, я не добилась никаких результатов, вытерла пальцы о пододеяльник и покинула спальню.
– Вер, придет в себя – позвони, а? – попросила я. – Коллектив в панике, нас рейдеры захватили.
– А-а, вот в чем дело! Хорошо, позвоню, – легко пообещала Верка.
Меня поразило хладнокровие супруги управляющего. Захватили ведь не только нас, но и Палыча! Что бы означало спокойствие Рысачихи?
Верка слыла бабой разбитной, в противовес мужу.
По логике вещей, на мои слова она должна была реагировать иначе. Например, стащить супруга с кровати, сунуть под холодный душ, вызвать медицину катастроф, МЧС, авиацию, спецназ и ОМОН. Ничего подобного.
В комнате на диване стоял чемодан с женским барахлом: Верка методично складывала вещички.
«Сбежать надумала, что ли?» – насторожилась я.
– В отпуск еду, в санаторий, – перехватив мой взгляд, объяснила Верка, – по графику моя очередь наступила. Ты же знаешь, у нас в администрации с этим строго. Хочешь не хочешь, а иди в отпуск.
Рысачиха наводила марафет, как если бы это был обычный, ничем не выдающийся день.
Муж теряет работу и впадает в запой, а жена едет в санаторий…
Семейная жизнь и раньше не привлекала меня, а теперь показалась полной бессмыслицей. Одиночество – это и есть брак, а брак – это и есть одиночество.
Не на шутку встревоженная, я вернулась на ферму, отчиталась перед коллективом о результатах рейда по вражеским тылам, вернее, об отсутствии результатов, выдала анализы и поехала в город, в Ассоциацию фермерских хозяйств.
Каково же было мое удивление, когда я не обнаружила по известному адресу ни Француза, ни вывески на его двери – вообще никаких следов присутствия председателя ассоциации и его супруги Фаины!
Расследование, которое я устроила прямо на месте, ни к чему не привело.
В соседних офисах никто из немногочисленных сотрудников (был уже конец рабочего дня) ничего не слышал и не видел. Только охранник внес некоторую ясность:
– Съехали вчера вечером.
– Вы уверены?
– Конечно, – парень показал на часы, – я заступил на смену в девять, а эти, из ассоциации, женщина и мужик, уходили в одиннадцатом часу. Я, конечно, спросил, мол, что так поздно, много дел? Мужик ответил, дескать, запарка.
– Двое? – на всякий случай переспросила я.
Жуков со Степаном в это время находились в зареченском отделении милиции, но я уже не знала, чему верить.
– Двое, – уверенно подтвердил парень.
Прямо из города я направилась домой к Гене Рысаку, и мне посчастливилось застать нашего управляющего в твердом уме и трезвой памяти. В относительно твердом уме и относительно трезвой памяти.
Гена по неосторожности открыл дверь в семейных трусах, увидел меня и сиганул в ванную.
Я думала, он одевается, но ошиблась – Гена отсиживался. Пришлось стучать:
– Геннадий Палыч, я не уйду, не надейся.
На Гену стыдно было смотреть: всклокоченный, мятый, в подскочивших от неделикатной стирки брючках, в дырявой майке (не представляю, как Палыч раздевался, например, при любовнице, если она у него есть, или у врача), в Веркиных тапках с сиреневой опушкой – именно такими я представляла пациентов психиатрической лечебницы с диагнозом «шизофрения в стадии ремиссии».
– Выпьешь? – задал вопрос Гена, и я поняла, что наши дела плохи.
– А, давай, – махнула я рукой.
Геннадий Павлович налил водки, порезал сало и хлеб. Мы, как на поминках, в полном молчании выпили, закусили.
– Кинули нас, – подтвердил мрачную истину Гена, – уплыли наши деньги, и паи, и ферма, и все, к чертям собачьим, уплыло.
Я помолчала, переваривая информацию.
– Ген, за сколько тебя купили?
– За сто тысяч, – не стал запираться Геннадий Павлович.
– Чего?
– Рублей!
– А сколько дали?
– Сказали, аванс. – Гена с видом жертвы встал, открыл навесной шкаф над разделочным столом, вытащил конверт, протянул мне.
В конверте лежали красивые, новенькие десять пятитысячных купюр.
Слишком красивые и слишком новенькие.
– Цветной принтер? – догадалась я.
– Ага, – кивнул Гена и наполнил стопки.
Спрашивать у Гены, где были его совесть и глаза, я не стала. Глаза ему залили – это было понятно без слов. Совесть, видимо, усыпили тем же простым и действенным способом.