И еще. Если от этого кому-нибудь будет легче, считайте меня безнадежным психопатом, который летним днем окончательно свихнулся да так и не пришел в себя. Может, вам легче будет…2
Я бы вполне мог поставить под этими словами, вложенными в уста обреченного Спендера, свою подпись. Может быть, от этого кому-нибудь действительно станет легче.
2000 г.
Разбирая книги, я с некоторым удивлением обнаружил восьмитомник "Тысячи и одной ночи" с закладкой на "Рассказе про Ала ад-Дина и волшебный светильник" (разумеется, речь о знаменитой "Волшебной лампе Аладдина", просто в других переводах, адаптированных для детей, «светильник» стал «лампой», а "Ала ад-Дин" — "Аладдином").
Признаться, я забыл подробности повествования об Ала ад-Дине, поэтому был весьма впечатлен некоторыми деталями биографии героя. Оказывается, Аладдин был редкостным бездельником и шалопаем; своим разгильдяйством он свел в могилу отца, а мать, вынужденная работать от рассвета до заката, дабы прокормить этого великовозрастного оболтуса, в могилу не свелась, насколько я понимаю, исключительно по причине знаменитой женской живучести. Более того, внимательный читатель не может не сделать вывод, что и обладателем большого ума Аладдин, в общем-то, не был, да и житейской сметки ему явно недоставало: в процессе общения с магрибским колдуном он постоянно демонстрирует, мягко говоря, наивность; потом продает драгоценное блюдо всего за один динар… ну и так далее: любой, кто не поленится и перечитает эти страницы "Тысячи и одной ночи", может самостоятельно составить длинный перечень глупостей аладдиновых.
Я невольно вспомнил историю Золушки, которая показалась мне полной противоположностью Аладдину: красавица, умница, скромница, да еще и работящая — репликант, а не человек. Ну, не репликант, так ангел. Совершенство, одним словом. Мечта. Идеал.
И тут я понял одну очень забавную штуку: наивный шалопай Ала ад-Дин мне гораздо ближе и симпатичнее, чем работящая смиренница Золушка. Это при том, что моя личная биография, увы, скорее похожа на Золушкину, чем на Аладдинову. Никаких тебе магрибских колдунов, никаких могущественных джиннов, сплошные "злые мачехи", чердачные каморки да кустарное изготовление "хрустальных штиблет" на досуге. Тем не менее сказка про Золушку раздражает, а история Аладдина мне по душе.
Оно, впрочем, понятно. История Золушки назидательна и дидактична, она насквозь пропитана пуританской моралью, которая со временем трансформировалась в идеологию среднего класса. Дескать, будь паинькой — и все уладится. Работай — и воздастся. Веди себя хорошо, и тогда придет добрая фея и приведет дюжину принцев на выбор. Куй свое маленькое золушковое Щастье собственными мозолистыми руками. Селфмейдмэнствуй и доселфмейдмэнствуешься. Аминь.
А история Аладдина — это просто история о человеке, чья судьба оказалась сильнее, чем он сам. Это она, судьба, нашептала колдуну из Магриба имя Ала ад-Дина; за уши, силком, вытащила мальчишку из дома, завела в зачарованное место, позволила уцелеть и подарила ему власть над джиннами (ведь и кольцо, и лампу парень потер совершенно случайно, не подозревая, что с ним происходит нечто особенное).
Судьба волоком тащила Аладдина по заранее намеченному курсу, и это, надо сказать, пошло ему на пользу. Ближе к финалу мы видим совершенно другого Аладдина: повзрослевшего, поумневшего, опытного и отнюдь не наивного. Золушка, кстати сказать, и в счастливый день свадьбы с принцем остается все той же Золушкой: изменились обстоятельства ее жизни, но сама она осталась прежней. Ее история проще, понятнее и тривиальнее, чем история Аладдина, — для меня это еще один повод утвердиться в своем предпочтении.
"Ну да, — ехидно ухмыляется мой приятель, на котором я решил обкатать свою немудреную теорию, — Золушке тоже, небось, история Аладдина понравилась бы больше, чем ее собственная. Любая Золушка не прочь стать Аладдином".
То-то и оно.
2000 г.
— Святое более не помогает мне, — сказал он одышливо.
— А когда-нибудь оно помогало тебе? — спросила она.
— Не знаю, — сказал он. И немного погодя: — Что есть святое?
— Непостижимое и неопределенное — вот единственное святое, — сказала она1.
Читая «Вирсавию» шведа Торгни Линдгрена, авторский пересказ библейской истории о царе Давиде и матери его наследника Соломона, я то и дело вспоминал "Внутренние рецензии" Умберто Эко.
Эко рецензирует Библию, классифицирует ее как "суперклассный боевик", отмечает затянутость и эклектичность и дает рекомендации для переиздания. Линдгрен переписывает одну из библейских историй, насыщая ее страстями, смыслом и психологическим объемом, бесцеремонно тревожит гипсовые куклы старозаветных патриархов и заставляет их плясать под свою дудку. Куклы не только пляшут, но и начинают отбрасывать тень. Оживают в общем.
Время пересказов старых историй в литературе началось отнюдь не вчера. Создавая свою "бессмертную историю, рассказанную заново", Линдгрен продолжает давно сложившуюся традицию. На этом можно было бы поставить точку.
Но я не зря перечитывал ернические "Внутренние рецензии" Эко. Очень хочется завести речь о "десакрализации сакральных текстов", но я этого делать не буду. Не потому, что тема скучна (она увлекательна), и не потому, что она неподъемна (действительно неподъемна), а просто потому, что оная десакрализация произошла давным-давно, постепенно и незаметно, без помощи господ литераторов. Одному из моих друзей пришла в голову забавная и печальная идея: по мере того как ту или иную книгу читают люди, неспособные ее понять, книга постепенно утрачивает смысл. Со временем, когда количество некомпетентных читателей достигает некоей критической отметки, книга окончательно лишается каких бы то ни было глубинных смыслов ("прасмыслов", «гиперсмыслов» — называйте как угодно) и становится обычным текстом, упорядоченным набором слов, фраз и логических конструкций. Таким образом, можно говорить о феномене «оскопления» сакральных текстов в процессе длительного использования.
История оскопления Урии, бывшего мужа Вирсавии, и последовавшего за этим "священного безумия" Урии у ворот Раввы — пожалуй, самая драматическая и в то же время символическая сцена романа Линдгрена. Читая ее, я подумал, что литературные игры (по крайней мере, некоторые из них) не то чтобы вдыхают жизнь в древние «оскопленные» тексты, но ввергают их в своего рода "священное безумие" — единственное, что может оправдать существование оскопленного — человека ли, текста ли.
И возможно, когда древние тексты искажаются до неузнаваемости, рвутся на куски, рассыпаются в грубых руках азартных игроков в литературу, в них возвращается нечто "непостижимое и неопределенное", о котором так мучительно размышлял и выспрашивал свою любимую жену царь Давид за несколько минут до смерти…
2000 г.
Когда я был настолько мал, что еще не научился прогуливать уроки, а мир был настолько несовершенен, что школьникам, даже самым младшим, полагался всего один выходной день — воскресенье, я ненавидел воскресные утра. Да, как ни странно, именно воскресные утра. Понедельники, вторники и прочие будние дни я принимал со смирением стоика; субботние вечера обожал, а вот воскресные утра ненавидел, не умея даже самому себе объяснить почему.