— Да, вам не послышалось, это мои настоящие волосы. Да, я отращивала их всюууу жизнь. Нет, не тяжело. Да, иногда больно. Расчесывание занимает дваааа часа в день, мытье — двадцать минут, сушка — сорок пять минут, стационарным феном — триииидцать минут. Неееет, я пошла в чилли не из-за них. Даааа, спасибо, я знаю.
— Простите, я не хотела…
— Ничего, ничего, все так дуууумают. Вот такой я природный мутант. Можно с вами сесть?
Две юных кисы по соседству ездят вдоль своего стола на стульях — туда-сюда, вытягивают шеи, стараются так разглядеть Фелли, чтобы уж никогда не забыть, толкают друг друга локтями в экстатическом восторге. Вот-вот подойдут и попросят сняться на комм и записать бион на память.
— Кажется, там ваши поклонницы.
— Что же мне делать — по лоооокону им подарить?
Мажет моим паштетом мою булочку, делает официанту знаки — мол, дай меню, кормит крошками рыбку в аквариуме, машет кому-то появившемуся в отдалении у меня за спиной, водит пальцем по программе фестиваля — все одновременно, в золотом благоухающем вихре. Сквозь перламутровые окна в гостиничный ресторан медленно вползает нестерпимо-белое иерусалимское солнце, — и у нее над головой вдруг вспыхивает рыжий нимб, и забранные назад, в две тяжелых косы, огненные волосы охватывает бешеным и прекрасным пламенем. Юные кисы едва не ахают.
— Так значит, вы по зоусам, а? Хорошая тема, мооодная. Говорят, вы даете прекрасный бион. Что вас возбуждает — что они как бы нииизшая ступень эволюции?
Интересно, кто эти «говорят»? Кто успел покатать ее бионы? Неужели кто-то готовится к сегодняшнему показу, а может, чудом ее номинируют на что-нибудь, чем-нибудь наградят? Запомнят ли ее эти юные кисы? Екает нехорошо сердце, выбрось из головы эти глупые мысли.
— Нет, меня возбуждает то, что они оказываются, по моему опыту, естественней в проявлении своих желаний, чем многие натуралы вроде нас с вами.
— А вы совсем натуралка? Ух тыыыы! Ну, нос тоооочно свой. А вот губы?
Кажется, комплимент. Странная у них тут манера делать комплименты.
— Да, это мои настоящие губы. Да, ими удобно есть и целоваться. Нет, они не цепляются за ложку. На помаду уходит пятьдесят азов в год, на увлажняющий крем — шестьдесят азов в год. Да, спасибо, я знаю.
Хохочет так, что роняет ложку, официант мелькает бледной тенью. Могла обидеться. Возможно, и обиделась. Но виду не подала.
— А не раскатываются они в самые неподходящие моменты?
— Пока не замечала.
— Первый рааааз на фестивале?
— И в Иерусалиме вообще. Я недавно в индустрии.
— А раньше что?
— А раньше менеджмент. Я биопсихолог вообще-то.
— Ух тыыыы. То есть самородок-самоучка. А почему не в ванили? Ради биона? Настолько вас лохматые вставляют?
— Настолько же, насколько вас — крюки и плети.
— Хороши мы тут.
— Лишь бы были счастливы.
— Вы тоже из AU-1, да?
— Нью-Йорк — Иллинойс — Калифорния. Город — Кэмбрия.
— Я примерно оттуда же. Как вам работается с Бо? Он, говорят, когда-то был безуууумным революционером, борцом за свободу искуууусства, все такое. Сейчас, мне кажется, он несколько консервативен. Фактически он же делает, ну, почти ваниииль, только что актеры — зоусы. Вас это не смущает?
О, как он весело плывет, расставив коготки, и рыбок ласково зовет на острые клыки.
— Не слишком. Я сама, знаете, не очень радикальных вкусов человек.
— Чего, как вы понимаете, не скааажешь обо мне.
И улыбается так, как будто любить, чтобы тебя подвешивали на дыбе и ножом вырезали на животе каллиграфически-изящный иероглиф «скромность», — это величайшая личная заслуга. Скромняжка такая.
— Не страшно, кстати, вам — все это?
— Страаашно. На этом, знаете, все и держится. Так страшно, что ни о чем не думаешь. Растворяешься. Почти блаженство.
— Не представляю себе.
— А вам никогда не бывало приятно, нууу, хотя бы когда с вами просто ведут себя жестко? В сексе, я имею в виду.
Горячие лапы сквозь ткань блузки, мохнатые уши мелкого-пушного и гладкий неморфированный член. Содрогание оказывается таким явным, что в чашке звякает ложка.
— Нет.
— Хорошооо.
И вдруг наклоняется так близко, что запах духов перебивает запах горячей выпечки. Такое впечатление, что у этой девочки много заученных скороговорок, зато слова она растягивает далеко не всегда:
— Вы не любите, когда с вами поступают жестко, и у вас не раскатывается губа. Не раскатывайте губу на то, что есть у меня, — и я не буду поступать с вами жестко. Теоретически вы мне не конкурент, у нас разные жанры, но на всякий случай я предупреждаю вас: со мной очень хорошо дружить и очень плохо ссориться. Я из тех сабов, которых их топы боятся до полусмерти. Не воспринимайте мои слова слишком лично: я говорю это всем, в ком чувствую потенциального конкурента. А вы все-таки кажетесь мне потенциальным конкурентом — пока не знаю в чем. Поэтому я буду с вами дружить. А вы не будете раскатывать губу. Я думаю, что мы вполне поняли друг друга.
Я тоже.
— Дорогая Афелия, простите, но я не буду с вами дружить. При всей вашей захватывающей искренности — мне неинтересны параноидальные истерички.
Долго ли у них тут несут счет?
…Боже мой, почему в те унизительные и страшные моменты, когда он оказывается мне нужен, у него на лице всегда появляется вот это выражение — такое глупое, что несколько секунд проходит, пока пытается он сделать нормальное лицо и заставить себя разжать губы. В такие моменты я хочу встряхнуть его и спросить: Саша, где брат твой, Виталий? Я один зову его Сашей, даже родители называли его Лисом, хотя могли бы — меня. По праву первородства он отобрал у меня даже это. Еще бы — ему подходит это имя, он хитрый, взрослый, ловкий, ответственный, как они все полагают; богатый, одаренный, красивый, смелый, везучий. Всем этим очень легко быть, когда у тебя на руках нет жены и ребенка. Больного ребенка.
…Мне кажется, что вот в эти унизительные и страшные моменты, когда он сидит у меня в гостиной и говорит мне нечто такое постыдное, такое (он сам так считает, я же вижу по его лицу) глупое, когда он выдавливает из себя просьбу — всегда одинаковую и всегда отвратительную, — я чувствую себя так, как если бы не он передо мной, но я перед ним был в чем-то виноват. Он никогда не поймет, что в такие моменты я ненавижу его не потому, что он опять пришел просить денег, а потому, что мне становится за него стыдно — мучительно, до колик в животе стыдно — изнурительным стыдом за чужого дурака. Мне стыдно за ту — каждый раз новую и каждый раз безнадежную, безнадежно трагичную формулировку, — с которой он называет конкретную сумму: «И знаешь, Саша, мне кажется, что тысяч, скажем, восемь могли бы в какой-то мере все решить. Как ты думаешь, я правильно определяю сумму? Поможешь мне посчитать?»… Или: «Я прикинул, и у меня получилось около шестнадцати тысяч; если честно, то надо бы, конечно, чтобы мы заплатили восемнадцать — покрыть проценты и больше никогда не иметь дела с этими мудаками» — «мы»! как он вставляет это «мы» и как мне становится стыдно за него, за то, что он использует такой гнусный, такой наивный трюк, и особенно за то, что он сам откровенно этого трюка стыдится! Мне стыдно за то, что я как бы проглядел, как бы ничего не сделал для того, чтобы как-нибудь выпрямить его, построить, заставить жить по-человечески.