«довольно страшно, должна я тебе сказать, писать, зная, что не получишь, скорее всего, ответа
надеяться, что получишь
как ты там, дорогой иван царевич?
медведи, водка, дом на куриных лапах?
только не убивай меняя любя, ты же знаешь
буду тебя дразнить, пока ты черт-те где
у меня месячные вот-вотот этого чувство, что груди налиты соком, и болят соски
сжимаешь — жарко
вот сжимаю
жарко
чувствуешь, как жарко?
то-то же
будешь знать, как уезжать от меня далеко-надолго
завтра все будет ясно с проектом
вроде делаем
вроде я буду большой начальник
комм подвисает
ай-яй-яй
трепались с Авдарьяном
он говорит: моя жена, как стала начальницей, начала на детей рыкать
я ей сказал: увольняйся
она подумала и уволилась
говорит: иначе стресс, не могу
напугал меня насмерть
впрочем
они плохой пример у них сын первый умер шести лет, непонятно как, бежал, упал и умер
потом сказали — порок сердца, но было непохоже
вот так
а я не буду об этом думать
у твоих детей не может быть порока сердца
если они унаследуют твое сердце»
Из тридцати четырех пришедших, одиннадцать были — белые. Это совершенно невероятно, и хочется не то рыдать, не то хохотом заливаться; может, это должно быть лестно мне: даешь объявление: требуются девушки (афроамериканки), без опыта работы в порнографии, для исполнения ведущих ролей в новом фильме Йонга Гросса — набегает молодое мясо и бьет копытом у дверей, лишь бы попасть ко мне на пробы. Из тридцати четырех пришедших, значит, понадобилось одиннадцать завернуть, причем десять из них просто разобиделись, а одна еще и кричала, что я расист и не соблюдаю закона о равных возможностях. О господи.
Из двадцати трех оставшихся семнадцать не годились ни во что, ни на что, я смотрел на то, как они искусственно стонут и повизгивают и принимают перед камерой невыносимые жеманные позы, — и содрогался, и орал: Свободна! Свободна! Свободна! — и лопалось в мозгу: Вон! Вон! Вон! — и только тогда испытывал облегчение, когда они убирались, с глазами кто мокрыми, кто волчьими.
Шестеро остальных под доставленные им вонтоны тихо жевали сценарий, который я наотрез отказался давать на вынос. Две переглянулись и вышли молча, красиво и демонстративно, виляя тугими жопами (одна была дивно хороша, кстати), еще одна побежала за ними следом, как только увидела, что кто-то решился встать и уйти (при этом нарочито хлопнув сценарий об пол), еще одна медленно дожевала губами до конца текста и промямлила что-то типа «мама не велит». Две остальные дочитывали терпеливо; у одной, правда, перекосило добротную морду к концу сценария, но она как раз с тяжелым вздохом сказала: «Я согласна», — и по этому, кстати, вздоху я увидел, что все может оказаться очень даже ничего, она неравнодушна к теме больше, чем к славе, она, кажется, сможет дать неплохой бион, она, кажется, вообще что-то понимает. Другая дочитала очень спокойно и задала три вопроса: 1) гонорар, 2) сроки, 3) кто задействован в других ролях. Я ответил ей более или менее внятно, хотя она почему-то взбесила меня, вывела из себя этими умненькими вопросами. Что же, сказал я, дамы, спасибо, спасибо, мы позвоним вам обеим для последующих переговоров. Вздыхавшая ушла, а вторая как-то мучительно мешкала, переклеивала силиконовую юбку то так, то эдак, а потом сказала скучно и прямо: «Нет сил кокетничать. Я с вами пересплю, если вы дадите мне эту роль. Можно сейчас, можно потом».
У нее была немножко лисья мордочка, какие редко бывают у черных — тонкий нос и не слишком полные губы, выдвинутый вперед подбородок, раскосые глаза. У нее были прямые черные волосы и маленькие аккуратные руки, и не слишком хорошая кожа — великая и странная редкость для наших дней, редко кто решался так ходить на общем фоне. Интересно, какой у нее «белый кролик». Я спросил ее в лоб: вы реально черная — или морф? Она оказалась из «линючих» — тех, кто пять лет назад, когда ввели в широкий обиход возможность пигментного изменения, морфировалась из черных в желтые. К таким все относились плохо, все, кто знали их раньше, — и черные, и желтые, и белые. Называли «линючими» и слегка презирали. Многие не пожалели денег на возвращение пигментации к прежнему состоянию, но заново морфировать лица было дорого, оказывается, и они оставались вот такими, как эта, — монголоидное лицо, черная кожа, странное клеймо на репутации. Она подошла и погладила меня по щеке — осторожно, устало, безо всяких попыток как-нибудь изобразить страсть или желание, безо всякой надежды обмануть меня в своих намерениях и безо всякого, кажется, расчета, что я соглашусь. Это была самая странная и трогательная сцена такого рода в моей жизни — женщина подошла ко мне и сказала: «Я пересплю с вами, если…», и глядела грустно, и очень многое в этот момент понимала, точно так же, как я. Я сказал ей: «Нана, послушайте, я не буду этого делать. Дело не в фильме и дело не в вас, безусловно, вы хороши собой, вы трогательная и обаятельная женщина, вы очень нравитесь мне, но нравитесь некоторым странным образом — вы вызываете у меня желание пообщаться, что ли, пойти пообедать с вами, может, пригласить вас в гости — просто, без цели потом потискать, просто пригласить в гости, посмотреть кино — не порно, а хороший фильм для неглупых, попить чаю». Я нервничал все сильней: я сказал ей: «Но вот „пересыпать“ с вами, Нана, я не хочу, не буду, бог с ней, с вашей наивной взяткой, дело не в роли, дело в том, Нана, что я в беде или, наоборот, в великом счастии — я пока и сам не совсем это понимаю. Дело в том, Нана, что мне это совершенно неинтересно, понимаете — у меня стоит, конечно, и все такое, я, конечно, чувствую эти волны, это „аааах!“, когда оно наконец прорывается с мукой, этот сладкий зуд и о чем там еще мы с вами снимаем фильмы, Нана, — круглые сутки мы с вами, Нана, снимаем об этом фильмы, пленка за пленкой, фрикция за фрикцией, шот за шотом, но понимаете, Нана, я все чаще с годами, с каждым годом или даже с каждым месяцем все сильнее чувствую, что мне это неинтересно и совсем не нужно, Нана, я говорю не о фильмах, хотя и о фильмах тоже, если вы видели мои последние? — спасибо, да, так вот — вы же видели, они совсем не о сексе, секс в них такое средство, простите за сухой термин, такая, что ли, примочка, с помощью которой я пытаюсь гораздо более сложные вещи… словом, вы поняли, я полагаю». Я сказал ей: «Понимаете, Нана, вот я — порнорежиссер высокого класса, весь такой с претензиями и разговорами о праве на свободу трахаться где угодно и как угодно, а сам я, Нана, делал это последний раз примерно в марте — нет, даже в феврале, в январе, скорее, и потом полчаса сидел на краю ванны, думал: господи, для чего мне все это было, на что я сейчас потратил полтора часа, чего добился, чего сам бы не мог добиться — мастурбацией, скажем, бионами, какими-нибудь более интересными вещами? Понимаете, Нана, мне скоро тридцать, мне уже не нужен секс в качестве потереться, он чрезмерно хлопотен, он вполне бессмыслен, он мне скучен». Я сказал ей: «Понимаете, Нана, я ищу в нем только ключи от каких-то внутренних тайников — своих, к сожалению, не партнера, понимаете, секс, как в моих же фильмах, служит мне инструментом — ради бога, Нана, извините мне эту глупую болтовню, непонятный клекот; я всего лишь хотел сказать вам — дело не в вас и не в фильме, дело просто в том, что вы предложили мне то, что мне как-то совсем не нужно, что мне в целом даже и не приятно, что мне, в общем, не интересно… Ради бога, простите, Нана».