Сказки старого Вильнюса II | Страница: 32

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И кто-то рявкнул прямо над ухом бегущего:

«Поймал!»

Это было так смешно, что почти не страшно.

Из рукописей Клотильды Забелене

— Извините, могу ли я занять этот стул?

Не люблю, когда ко мне подсаживаются незнакомцы. Удивительно, как много людей не понимают: если человек сидит в кафе один, без компании, скорее всего, он пришел сюда именно ради возможности побыть наедине с собой. Великая роскошь по нашим временам; теоретически ее можно купить, но лично мне по карману только полчаса одиночества в кафе и еще примерно столько же — дома, в ванной.

Однако прямым отказом отвечать невежливо, а врать, будто жду друзей, мне обычно лень, куда проще неприветливо кивнуть, потребовать счет и, оплатив его, удалиться, все равно удовольствие безнадежно испорчено.

Но, матерь божья, как же не хочется вставать и уходить прямо сейчас. Летнюю веранду только открыли, апрельское солнце греет вовсю, ветер прохладен, как льняная простыня, за соседним столиком жизнерадостно щебечет компания студенток в куцых разноцветных курточках, сигарета моя выкурена всего наполовину, да и кофе пока не допит. В чашке еще целых полтора глотка крепкого, кислого эспрессо романо, [23] который подают только здесь, в «Ужупской пиццерии» на Паупё, с видом на бронзового ангела, взявшегося за трубу столь лихо, словно буквально с минуты на минуту начнется долгожданный апокалипсис, бессмысленный дорогостоящий проект под названием «Органическая жизнь на планете Земля» будет наконец завершен, а все мы — уволены без выходного пособия, и, господи, как же это было бы славно.

Ох, что-то я совсем устал.

Но посмотреть, кто собирается нарушить мое уединение, все-таки придется.

Поднимаю глаза и первым делом встречаюсь взглядом с собственным отражением в стеклянной стене кафе. Поспешно отворачиваюсь.

Нельзя сказать, что я себя не люблю. У меня, слава богу, не настолько бурная внутренняя жизнь. Скорее, я просто изрядно себе надоел. Немудрено, мы с моим зазеркальным двойником неразлучны с младенчества, вместе выросли, вместе прошли огонь и воду; до медных труб, впрочем, так и не добрались и уже вряд ли успеем. А теперь я вынужден ежедневно смотреть, как он стареет и постепенно становится все меньше похож на меня. Эту часть сериала я бы с огромным удовольствием промотал или вовсе выключил, но так и не выяснил, куда подевался пульт и был ли он вообще.

Поэтому я отворачиваюсь от угрюмого типа в слишком теплом для апреля сером пальто так быстро, как только позволяет застуженная на весенних сквозняках шея. И вижу наконец, что рядом стоит маленький улыбчивый старичок, щурится не то от солнца, не то от смущения, тянет к себе пустующий стул.

Надо же, а старичок-то знакомый.

Ну, то есть как — знакомый. Просто примелькавшийся. С позапрошлого лета регулярно встречаю его в городе, то тут, то там, обычно в недорогих кофейнях, порой среди ярмарочных лотков на Гедимино и сувенирных киосков на Пилес. Небольшого роста, остроносый, бедно, но тщательно одетый, в круглых, как у Гарри Поттера, очках, зимой и летом в одной и той же джинсовой панаме, всегда с пачкой разноцветных конвертов — не то на продажу, не то еще зачем-то. Пару раз он при мне показывал их каким-то людям, объяснял что-то шепотом, издалека не разобрать. Всегда было интересно, что там.

Вот сейчас и выясним.

Пришел домой. Долго стирал носки под краном. Один носок постирал два раза, второй только намочил.

Не заметил.

Разбил на сковородку три яйца. Долго смотрел на них, думал, почему остаются сырыми? Наконец спохватился: масло! Бросил на сковородку кусок. Но не вспомнил, что надо разжечь огонь. Устал ждать, ушел из кухни.

Взял книгу, сел на диван, опустил руки, закрыл глаза.

Так и не заплакал.

Из рукописей Клотильды Забелене

Радушной улыбкой и жестами показываю старичку, что все стулья этого мира в его полном распоряжении. И, едва дождавшись, когда он усядется, спрашиваю:

— А где ваши конверты?

Разбавляю бесцеремонность лошадиной дозой приветливости. В юности мое обаяние могло сгладить почти любую неловкость; надеюсь, от него еще хоть что-то осталось.

Старичок машинально прикладывает руку к сердцу (и внутреннему карману). Дескать, вот где они. А вслух смущенно уточняет:

— А разве вы уже играли?

— «Играли»? С вами? Нет. Но во что?

— В лотерею. У меня же лотерея. — И таинственным шепотом, каким только в детстве самые страшные секреты рассказывают, добавляет: — Книжная лотерея.

— Ого! Так в конвертах лотерейные билеты? Можно купить билет и выиграть книгу? А где ее потом получать?

— Нет-нет. — Старичок переходит на шепот столь тихий, что мне приходится практически читать по губам. — Книга — уже в билетах. Билеты — и есть книга. Вернее, ее фрагменты. Но целой все равно нет. И, увы, никогда не будет.

И умолкает, напустив на себя вид столь загадочный, что я понимаю: от меня ждут расспросов. Человек просто сгорает от желания немедленно выложить все подробности до единой. Но навязываться, конечно, не станет.

И я милосердно подаю реплику:

— Почему?

Мне, впрочем, действительно интересно.

— Эту книгу написала моя покойная жена. Она всю жизнь сочиняла рассказы. Там, по моим прикидкам, не на одну, а на добрый десяток книг рассказов накопилось. Впрочем, теперь уже не проверишь.

Снова пауза. И я снова спрашиваю:

— Но почему?

— Дожди виноваты. Ну и я, конечно, хорош. Рукописи хранились на антресолях. А крыша прохудилась — как на грех, именно над антресолями, в других местах потолок был сухой, вот я и не тревожился. Года три папки и блокноты в сырости пролежали, пока я не затеял ремонт. Полез на антресоли, а там — заплесневелая бумажная каша. Все пропало. Даже хорошо, что Клотильда не дожила. Это было бы слишком жестоко.

Клотильда, ну надо же. Я, честно говоря, думал, таких имен у живых людей вообще не бывает. Только у книжных персонажей. Да и то из курса зарубежной литературы позапрошлого века.

— Я тогда совсем расклеился. Лег пластом и несколько дней лежал. Думал: в романах часто пишут, что люди умирают от горя, и мне, по идее, теперь тоже положено. Но, как видите, не получилось. Смерть, похоже, брезгует слишком легкой добычей; по крайней мере, меня она брать не стала. Пришлось жить дальше — с такой виной, что хуже не придумаешь. Непоправимой. Как же я подвел Кло! Она-то всю жизнь была уверена, что на меня можно положиться. Говорила: «Ты у меня надежней любой скалы». Бедная. Нашла себе скалу — из чистого талька. [24] Что труд всей ее жизни по моему недосмотру на антресолях сгниет — такое небось и в страшном сне привидеться не могло.