У сюрреалистов, как сообщают источники, за основу была взята конструкция: "Изысканный труп хлебнул молодого вина", т.е.: какой? - кто (что)? - что сделал? - с каким? - с кем (чем)?
У нас в школе была в чести иная конструкция: кто? - с кем? - где? - когда? - что делали? - чем все закончилось? Оно и понятно: в отличие от сюрреалистов, мы интересовались не поэтической ценностью итоговой фразы, а возможностью написать смешные и нелепые гадости про одноклассников, учителей и известных актеров-певцов.
©Макс Фрай, 2004
Летом, сразу после солнцеворота, когда день начинает убывать - чуть-чуть, совсем незаметно - я особенно остро ощущаю течение времени.
Длинный летний день для меня много короче самого короткого зимнего. Летний день едва вмещает в себя жалкие шесть часов; он скомкан, как носовой платок, который мочили водой и клали мне на переносицу, чтобы остановить кровотечение.
Давно. Очень давно.
Обостренное восприятие времени в летние дни - скверная привычка родом из детства. Говорят, для ребенка всякий день долог, особенно летний; дождаться вечера, или завтрашнего утра почти невозможно.
Наверное, да. Но у меня так не выходило. Тело мое уже тогда было непрочной. самодельной плотиной, которую изо дня в день в щепки размалывал мощный поток времени. Ночью, в темноте, удавалось как-то собрать обломки в кучку, скрепить наскоро, чтобы еще один день продержаться. Хоть как-то.
Потому и кровь хлестала из носа почти непрерывно, особенно в июле. Вместе с нею из меня выливалось время. Холодный, мокрый платок на переносице; часами лежать на диване, запрокинув голову, разглядывать трещинки на потолке, наблюдать, как они кружатся, перемещаются, сливаются и открывают вход в дивный, многомерный лабиринт, откуда, будь моя воля, можно и вовсе не выходить.
Но воля была не моя. Вернее, не только моя.
Кровь давно уж остановлена, раз и навсегда. Мокрый платок на переносице оказался чудодейственным средством. Время научилось течь сквозь меня, не задевая кровеносных сосудов. Но я вечно ощущаю его ток, всегда помню: у меня нет времени. Совсем нет.
Иногда, чтобы не портить совсем уж приятный летний день, вроде сегодняшнего, я позволяю себе думать, будто времени у меня почти нет. Но я знаю цену этому "почти".
На самом-то деле, времени, конечно, нет ни у кого, зато есть приятная привычка планировать свою жизнь так, словно мы бессмертны. Планы - ну, еще бы, они и у меня имеются в изобилии, а вот будущее никому не гарантировано, потому что времени у нас и для нас нет, совсем.
Если бы у меня было время, из него можно было бы соорудить отличную стену между собой и смертью, отгородиться от нее, на все замки запереться, спрятаться. А так - не выходит.
Некоторые счастливчики держат свою смерть в яйце, которое, как известно, находится в утке; другие отправляют ее в ссылку, во внутреннюю Сибирь какую-нибудь, а то и вовсе на необитаемом острове, в замке Иф запирают. А моя смерть всегда рядом, на расстоянии согнутой в локте руки. Стоит, держит наготове мокрый платок - на тот случай, если снова кровь носом.
Мне удалось настолько привыкнуть к ее постоянному присутствию, что порой я прошу ее сделать за меня кое-какие пустяковые дела. Сварить кофе, прогуляться до рынка за черешней, или записать несколько строк в блокнот.
Смерть с удовольствием выполняет мои поручения. Она лучше других знает: у меня нет времени на всякие пустяки. И вообще нет времени.
©Макс Фрай, 2004
Когда топишь камин,
а кочерги в доме нет,
то и дело приходится выбирать из кучи хвороста
какую-нибудь удобную ветку,
чтобы с ее помощью
ворошить другие хворостины,
перемешивать, преворачивать, передвигать с места на место.
Тогда хворост в камине сгорает быстрее,
зато ветка, выбранная в качестве кочерги,
не попадает в топку очень долго,
Несколько дней,
а иногда и недель.
Ну, то есть, пока ей не найдется замена,
такая же, или лучше.
Очень знакомая ситуация, да?
Причем, в обоих случаях:
если считать горение "благом" для хвороста,
и если расценивать горение как "зло" для хвороста,
все равно знакомая ситуация.
Всегда нужен кто-то, чтобы помогать другим (таким же, как он сам)
сгореть побыстрее.
И пока он делает свое дело,
он свободен от повинности гореть (или лишен права гореть),
все равно.
Все равно, действительно.
©Макс Фрай, 2004
Матушка моя употребляла этот напиток в нечеловеческих количествах, ссылаясь на пониженное давление. "Кофейными" у нас в доме считались двухсограммовые чашки, в отличие от "нормальных", т.е. полулитровых чайных. Я из семьи великанов, ага.
Лет до восьми мне кофе не давали, даже попробовать ни разу не удалось. И украсть не получалось: холщевый мешок с кофейными зернами и банки с дефицитным растворимым кофе хранились в каких-то недоступных местах, чуть ли не под матрацем родительским. Впрочем, мне и не хотелось. В ту пору меня куда больше интересовали компоты да лимонады.
Поэтому моя первая встреча с роковым судьбоносным напитком состоялась вдали от дома, на вражеской, можно сказать, территории, при весьма драматических обстоятельствах.
Дело было так.
Мы учились во втором классе, когда нас впервые повезли "на дружбу". Придется, наверное, объяснить, что это такое, ибо не всем присутствующим довелось собственноручно оккупировать какую-нибудь разнесчастную соцстрану, а "на дружбу" только детей оккупантов и возили.
Так вот, "дружба" - это когда русских школьников грузят после уроков в автобус и везут в немецкую школу, где их уже ждут аутентичные ровесники. Или наоборот: нужно сидеть в классе и ждать, пока привезут кучу незнакомых иностранных детей, и начнется праздник. Это происходило то ли раз в год, то ли дважды, не чаще. Ибо нефиг часто дружить.
Оно, впрочем, и хорошо, потому что мероприятия выходили тягомотные. Самой интересной была короткая финальная часть, когда мы обменивались подарками. Заранее скажу, что обмен выходил неравноценный: мы дарили немецким друзьям октябрятские звездочки (позже - пионерские галстуки) и поделки, специально изготовленные на уроках труда. А они нам - не только значки и галстуки, но и настоящие игрушки, купленные в магазинах за марки. То есть, быть русским школьником выходило выгодно.
Но в тот раз мы ехали "на дружбу" впервые и не знали, чего ждать. Поэтому ждали, как водится, чуда. По крайней мере, я.