Зал убито молчал.
– Перейдем ко второму пункту. – Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. – К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь – это, скажу вам, такое чувство… – он вздохнул, как уэллсовский марсианин. – Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погода, где-то тут балалайка была?
Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, Придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.
Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне. Пастраго запел:
Постель была расстелена,
а ты была растеряна…
– Ну, вы поняли, к чему я, – продолжал он, небрежно швырнув гитарой в Тютюнина. – Ведь поняли, кобели? Ишь, скалитесь… Но скажите-ка вы мне, написал бы Ваня Петрарка свои услаждающие барабанные перепонки многих поколений сонеты, случись ему переспать с Лаурой? Молчите, паршивцы? Нешто в постели дело? Вы! – Он патетически воздел руки. – Вы же, сволота с воздушного флота, напрочь разучились чисто, нежно, возвышенно и романтически любить! И не оправдывайтесь, нечего врать, я сам давно такой стал, не проведете! Зеферические колыхания влюбленной души вы променяли на риск словить вульгарный триппер! Высокие переживания вы заменили самой пошлой сублимацией – все эти ваши официантки, лаборантки, хиромантки… Что вы там бормочите, эй ты, рыжий, в пятом ряду! Кто теоретик чистой воды? Да я сто раз ловил, к твоему сведению, я к профессору Рабиновичу как домой хожу, вопросов уж не задает! А ты тут мне поешь! – он погрозил пятому ряду волосатым кулачищем. – Резюмирую: вы полностью оскотинились и разучились любить, поганцы летучие, Икары похмельные. И вы, и я – одинаково неприглядные личности, только я понимаю насчет себя, какое я пропащее дерьмо, а вы насчет себя – пока что нет. Но как клюнет вас… Конец лекции. Вопросы будут?
Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.
Панарин не мог идти – его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:
– Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?
– Разве ж я знал… – хрипел Тютюнин. – У него ж брошюры… И гонорис казус…
– Дурак ты, Тютюнин, – грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:
– Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…
Панарин, идиотски хохоча, отправился в бар; там уже был полный кворум: играла музыка, плясали цветные огни, столики сдвинули в один длинный стол, профессора Пастраго усадили в красном углу и наставили перед ним бокалов, рюмок, фужеров. Как героя дня Панарина усадили рядом с Пастраго – тот благодушно гудел что-то в бороду, прихлебывая из всех бокалов помаленьку.
Заплаканная Зоечка принесла закуску. Зоечка и слезы – это мало вязалось между собой, и застолица взревела:
– Ты чего, Зойка?
Зоечка задрала подол, и Панарин понял, что означала загадочная фразочка Адамяна насчет ключей. Хит-роумный Тарантул раскопал в библиотеке на «материке» чертежи средневекового пояса верности, сделал заказ ничего не подозревавшему заводу-поставщику и под угрозой увольнения по статье нацепил пояса на всех официанток, лаборанток и продавщиц.
Собравшиеся обозрели стальную скорлупу и растерянно почесали в затылках. Кто-то вздохнул:
– Система ниппель…
– А если автогеном?
– Шкурку опалим.
– Лазером?
– Тоже припечет.
– Мать вашу, механики, неужели не подберете отмычек?
– К этой штуке? – пожал плечами обер-механик, известный тем, что однажды изготовил самогонный аппарат из двух барометров и японской электронной игрушки. – Как на духу – бессильны, братие…
– Так это что же нам теперь? – заорал Леня Шамбор. – Братва, сарынь на кичку, котлы вверх дном, бунтуем!
– Тихо, шпана! – рокотнул Пастраго. – Какие же вы ученые, олухи, если не умеете нетрадиционно подходить к проблеме? Посуду мне! Алкоголя!
Он взял самый большой бокал и стал смешивать напитки по какой-то непонятной системе – одного плескал помногу, другого всего каплю. Зрители примолкли, только шепотом считали сорта набиралось что-то около тридцати.
– С Богом! – Пастраго картинно перекрестился и плеснул в замочную скважину своей дьявольской смеси. Через мгновение, показавшееся собравшимся вечностью, в замке что-то заскрежетало, заскрипело, залязгало, и «пояс верности» звонко упал на пол. Грохнули аплодисменты, профессор раскланялся. Зоечка, прижав к сердцу бокал, убежала на кухню, и там раздался дружный радостный визг.
– Вот так, судари мои, – Пастраго пригладил ладонью бороду, – овладевайте эвристикой, то бишь нетрадиционными методами решения технических задач и жизненных проблем… Кстати, у вас лишней ставки в лазарете не найдется? Уж если повсюду нелетная погода – не принимают ни Саламанка, ни Урюпинск…
– Господи, Верфоломей! – Леня прижал руки к сердцу – Да ради такого человека мы всех наших врачей-вредителей разгоним, и будет у нас в лазарете родная душа!
– Это точно, родная душа. Многое у вас будет… – пообещал Пастраго, и в его глазах промелькнуло что-то новое, плохо вязавшееся с окружающим гаерством. Промелькнуло – и исчезло. Панарин мог и ошибиться по пьяному делу…
Захлопали пробки. В дверях духом бесплотным возник меланхоличный Тютюнин, робко присел на свободный стул и тихо попросил, глядя в пространство:
– Налейте, что ли…
– Наконец-то! – взревел Стриж. – Из Савла в Павлы! Ребята, за обращение Тютюнина в истинную веру – гип-гип!
– Ура! – взревела застолица.
И началось. Боденичаров, успевший слазить в террариум, вернулся с полным мешком черепах. Им прикрепили свечки на панцири, вырубили верхний свет и пустили черепах ползать. Зыбкие огоньки медленно плавали над полом, звенели бокалы, стучали вилки о тарелки, плакал быстро рассолодевший Тютюнин, и профессор Пастраго, задумчиво терзая гитару, напевал:
Не могу найти себе я места,
будто тронутый я.