— Ну уж нет!
— А я бы выпил! Девушка, милая…
— Оклемался? — тетка напротив глядела то на Шендеровича, то на Гиви с испуганной надеждой.
— А то! — сказал Шендерович, накладывая себе на тарелку гору пестрого салата. — Я ж говорю, он в норме. Водку только с пивом ему нельзя, а так — в полной норме…
— Кому ж можно, — с тоской заметила женщина. — Никому нельзя. Вон, свояк мой… Допился, миленький, в дурке теперь…
— Мужчины, — многозначительно произнесла Алка. Интонация у нее была такая, словно речь шла о красивых, но необузданных животных. Гиви себя зауважал.
— Ага… — согласилась тетка, но почему-то без алкиного энтузиазма. — Ночью буянить не будешь, а, золотко? — она взглянула на Гиви с тихой мольбой.
— Нет, — буркнул Гиви. Ему очень нравился салат, но чисто умозрительно — организм явно желал принимать только минералку и ничего больше. Сволочь этот Шендерович! Не меньше его, вроде, вчера пил — и лопает как кашалот…
— В Турцию, значит, едете? — тетке было скучно и хотелось поговорить.
— Вроде того, — неопределенно отозвался Шендерович, наворачивая салат.
— Я тоже в Турцию, — сообщила тетка.
— А что? — забеспокоился Гиви, — теплоход еще куда-то плывет?
— Да нет, — успокоил его Шендерович, — Не боись! Тольки до Стамбула.
— Та кто его знает, — неуверенно поддержала его тетка, — говорят, что до Стамбула… Ничего, золотко, не расстраивайся… Ты на меня погляди — я, вон, тоже боюсь, а еду.
— Чего берете? — профессионально заинтересовался Шендерович.
— Халат беру, нейлоновый, платье хлопчатое… жарко там, говорят…
— Нет, — поморщился от тупости тетки Шендерович, — чего обратно везти будете?
— А я, дорогуша, ничего обратно не везу. Я в Турции остаюсь. Няней нанимаюсь… бебисеттером…
— Ситтером.
— Как скажешь, золотко…
— Да зачем ради такого хорошего дела аж в Турцию ехать? — удивился Шендеровивич, — А то у нас всяким крутым няни не нужны. У меня вон друг обыскался, триста баксов в месяц кладет…
— Нельзя мне дома, — с тоской произнесла женщина, — ну никак нельзя.
Гиви напрягся. Тетка с виду была совершенно безобидной, но кто ее знает? Может, ее мафия преследует? Или милиция? Или и те и другие вместе? Лучше бы держаться от таких подальше — может, она вообше контрабандист матерый… В чулке, скажем, прячет, или где там они, женщины, контрабанду возят.
— Что вдруг? — лениво спросил Шендерович.
И почему это он ничего не боится, подумал Гиви. Ему тоже хотелось ничего не бояться. Но он не умел.
— Тебя как звать-то?
— Михаил Абрамович.
— Ты вот послушай, Абрамыч… И ты тоже, золотко — Яни или как там тебя. Дома, дома… А по мне лучше где угодно, чем дома… И, главное, чтобы море… Говорят, они не достают, через большую воду…
— Да кто не достает? — заинтересовался Шендерович.
— Кому надо, — веско ответила женщина, — те и не достанут…
Она ж параноик — с горечью подумал Гиви. А еще от меня шарахалась…
— Думаешь, я сумасшедшая, да? — зорко взглянула на него женщина… — а ты не думай… ты лучше послушай… Тогда и скажешь, права была Варвара Тимофеевна, ох, права… я то есть… Потому что случилась со мной такая история…
Папа мой помер рано, царство ему небесное, а мамочка учительница у нас. Родную речь в школе преподавала. Хорошая мама. Но строгая. Ее даже учителя боялись. И нас она твердой рукой — и за маму, и за папу. Мол, выучу-воспитаю, профессию дам в руки, а тогда уж и помирать можно. И ведь правда — выучила. Нинку, старшую, в торговый техникум ильичевский определила, Ваньку, среднего, в техникум дорожный, а меня, младшенькую, на бухгалтера. Ну, выучились мы, разъехались… Ванька вообще после армии в Салехарде остался, дороги строить, там и окрутила его Лилька… Мама недовольна была, ох, недовольна, не понравилась ей Лилька эта. Даже на лето их не звала… Сам женился, сам и живи. А вот Нинку любила — и зятя любила… А любила ее мама потому, что Нинка из всех нас самая красивая была. Певунья… Поет, бывало, а мама сидит, голову рукой подопрет, слушает… на Нинку смотрит. Любила ее очень. Ванька, говорит, что, ломоть отрезанный, а тут свое, кровное, дочка — она завсегда маме ближе… Ну, Нинка маму тоже любила. Письма ей писала, посылки, открытки на все праздники… И тут, значит, письмо приходит на Пасху, Нинке, что, мол, слегла я. Мне не написала — ей написала. Приезжай, пишет, доченька, совсем я плоха, ноги не ходют, скрась мои последние денечки, потому как ты у меня единый свет в окошке… Нинка, золотко, сразу отпуск за свой счет, лекарств импортных накупила — от ног, от головы… поехала… Ну, позвонила мне, из Сычавки уже, с почты, мол, маме плохо, но ты не беспокойся так уж сразу — я пока тут при ней посижу, а хуже станет, так я тебе телеграммой отобью… А у меня квартал закрывается, не продохнуть, так что я говорю, ты держи меня, Ниночка, в курсе, я если что, так сразу… та пока вроде и не надо, говорит… Ну, значит, я пока там дебет с кредитом свожу, Нинка мне из Сычавки позванивает раз в неделю… как там и что… мамочке, вроде, чуть получше стало, помогли лекарства импортные… Ходит помаленьку, и уже даже на огород заглядывает, уже за лопату хватается — не удержишь ведь! Нинка ей — мамочка золотая, не волнуйтесь, я сама — вы, мамочка, лежите, болейте на здоровье… Весна в том году ранняя была, жара, аж черви из земли полезли Так и лезут — земля шевелится!
Ну, прихожу я как-то домой, соседка мне и говорит — мол, был тебе звонок, из Сычавки. Я говорю — Нинка, что ль? Опять мамочке хуже? Та нет, говорит, вроде, сама она, Прасковья и звонила… Ну, раз мама, то я — что? Значит, на ногах уже, раз до почты дошла. Звонила, значит, чтоб младшенькая не волновалась. Хотя меня она не очень баловала, мама, суровая была, чтоб приласкать, так никогда… А ведь вырастила, выучила, образование дала… Легко ли одной троих поднять?
К ночи, значит, опять звонок. Межгород. И, вроде, все в порядке, а сердце что-то заколотилось… Нехорошо заколотилось…
Беру трубку — и верно, мама. Приезжай, говорит, доченька моя золотая, Ниночка-то померла! Такое горе, такое горе! Плачет мама. Я — как? Нинка? Она ж крепкая была, Нинка, молодая еще, здоровая, красивая… Мамочка-то наша, дай ей бог здоровья, лицом не вышла, а Нинка ох, хороша была… ох, хороша… Вся в папу— покойника…
А так и померла, плачет мама, в одночасье, и скорая уже уехала, лежит, говорит, в гробу наша Ниночка, такая красивая… Рассказывает, а сама все плачет. Любила она ее, Нинку-то. Если так уж честно, то меня не так чтоб очень, Нинка у нее всегда в любимицах ходила. Пожалела меня, говорит, Ниночка наша золотая, ангельская душа, я все за огород беспопоилась, а она — не волнуйтесь мамо, я вскопаю… Ну и пошла копать… Весь день на жаре в огороде, а как лопату отставила, за голову схватилась, охнула, да и на бок валится. Мама прибежала, а у нее уж глаза закатились — одни бельма… Лежит и все говорит — что ж темно-то так? Мама ее и водой отливала, и простыней мокрой обмахивала, не помогло… Скорая приехала, а Нинка к тому времени уж и не дышит… Плачет мама. Приезжай, говорит и зятьку нашему позвони, да и Ванечке тоже, а то у меня уж и сил нету… Я, говорит, со смертного одра встала, чтобы Ниночку одеть-обмыть, похоронить чтобы по-людски…