Мария прошла вдоль ульев, пересчитала их. Оказалось шестьдесят семей. После наступления холодов пчелы уже не летали, нигде не было слышно их ладного жужжания, лишь на прилетных досках лежали трупики пчел, которые, возвращаясь к родным ульям, обессилели, не смогли заползти в улей и замерзли.
«Надо будет накрыть ульи хоть стволами подсолнухов, а то зимой пропадет вся пасека, — подумала Мария. — В эту пору Кирюша уже увозил их на хутор и ставил в омшаник. Теперь ни Кирюши пет, ни омшаника».
Она сняла с прилетной доски застывший пчелиный трупик, положила на ладонь, сказала тихо:
— Бедняжечки вы мои! Остались без хозяина, и некому приглядеть за вами, и никому вы не нужны…
Вспомнив, как пропавший Кирюша готовил пасеку к зиме, Мария уменьшила летки во всех ульях, прислушалась, постукивая указательным пальцем по деревянным стенкам, к ровному жужжанию пчел.
— Ничего, меда вам хватит, — сказала она, — мед осенью не качали. А хаточки ваши я утеплю, укрою от мороза и снега…
Подсолнухи Мария резала до подвечерья, пока не почувствовала голод. Среди поля, укрытая от глаз людских, высилась гора нарезанных шляпок. Закинув за шею онемевшие, усталые руки, Мария посмотрела на срезанные шляпки, сказала:
— Норму ты, голубушка, выполнила и даже перевыполнила. Но работать-то тебе надо не только за себя, а за всю бригаду. Вот, дай бог, вернутся люди, и станешь ты перед ними отчитываться: так, мол, и так, товарищи колхозники, трудилась я на совесть, делала для вас, родные мои, все, что могла… а если чего недоделала, недоглядела — не обессудьте, значит, сил у меня не хватило…
Дома она наспех подоила вернувшихся с пастбища коров, покормила собак и голубей, нехотя выпила молока и сразу уснула. На рассвете ушла в ноле и снова резала подсолнухи до темноты. Так она работала полторы недели, не чуя от усталости ни рук, ни ног. Чтобы переменить работу, выкопала на картофельном и свекольном полях две длинные глубокие ямы и решила, что надо неделю поработать па рытье картофеля и свеклы. С помощью самодельной иглы пошила мешок, в который собирала вырытые овощи, и, взвалив мешок на плечи, относила и укладывала картофель и свеклу в ямы…
Шли дни… На пепелище никто из люден не показывался. Да и кому было дело до сожженного хутора, который и раньше-то стоял в степной глуши, у черта на куличках? Казалось бы, живой человек не выдержит долгого одиночества, жизни среди мертвых. Только человек сильный духом привыкает ко всему и борется, чтобы победить. Мария не была смелой и сильной духом. Маленькая женщина, потерявшая все и всех, по-матерински любила людей и незаметно для себя стала привыкать к тому, как жила. Она почти перестала бояться внезапного появления немцев, днем ходила не прячась, хотя и готова была при малейшей опасности мгновенно схорониться в гущине неубранной кукурузы или уползти и залечь где-нибудь у недогоревшей, черной от копоти стены.
С каждым днем все больше холодало. Все чаще шли дожди. Иногда по утрам срывался ветер, и тогда в воздухе кружились первые редкие снежинки. Мария работала ежедневно: то резала подсолнухи, то копала картофель, морковь и свеклу и утепляла ульи на пасеке.
Привыкла она и к своему молчанию. Говорить было не с кем. Дружок и Дамка ходили с ней в поле, и она разговаривала с ними, вечером заводила такой же безответный разговор с коровами, с голубями. Больше всего выручали ее песни. Они не требовали собеседника. Чаще всего Мария пела, работая в поле, пела негромко, вполголоса, чтобы не привлечь к себе ничьего внимания, и на память ей приходили песни, слышанные в детстве от матери. Была Мария тогда совсем малой, не знала, почему отца ее, которого она почти не видела, хуторские женщины называют «красным» а богатого дядьку Елисея — «белым», почему, сидя вечерами за прялкой, мать задумается, наклонит голову и начнет тихонечко петь… Сейчас Мария вспоминала все жалостные, хватающие за сердце слова материнских песен и, неустанно орудуя тесаком, пела:
Вьется ласточка
Сизокрылая
Под окном моим
Одинешенька.
Над окном моим,
Над косящатым,
Есть у ласточки
Тепло гнездышко:
Ждет касаточку
Белогрудую
В теплом гнездышке
Ее парочка…
Мелькает в руках у Марии вороненый немецкий тесак, падают на брезент срезанные шляпки подсолнухов, плывут над ее головой тяжелые, низкие тучи, а она, удерживая подступившее к горлу рыдание поет:
Слезы горькие
Утираючи.
Я смотрю ей вслед.
Вспоминаючи.
У меня была
Тоже ласточка.
Белогрудая
Душа-пташечка,
Да свила судьба
Ей уж гнездышко
Во сырой земле
Вековечное…
Снова работала Мария до темноты, и опять ныли от смертной усталости се руки и ноги. Но она, как всегда, подоила коров, собак покормила, потом при слабом огоньке жирника до полуночи приводила в порядок подземное свое жилье. Она привыкла делать это каждый вечер, и с каждым вечером у нее прибавлялся какой-нибудь предмет, и темный погреб стал все более походить на жилую комнатушку-келью. Из нескольких найденных в окопах патронных ящиков она соорудила стол. Подсушенную на ветру шкуру убитого немецкого коня постелила на земляном полу. Пригодились и доски, унесенные из немецких блиндажей. Мария сбила из них нары. На полевых промежках нарвала и положила по углам пучки полыни, чтобы вывести блох у Дружка и Дамки. Собак она ночью держала с собой, боясь. что в случае появления немцев они выдадут ее своим лаем. И обе собаки поняли ее состояние: при малейшем шуме они только тихонько рычали и посматривали на Марию, как будто спрашивали у нее: надо сидеть тихо или можно залаять?
В эту долгую осеннюю ночь Марии почти не пришлось уснуть. Едва она прилегла на нары, как услышала протяжный волчий вой. Года за три до войны волки, бывало, бродили в степи вокруг хутора, но хуторские охотники вскоре обнаружили в одном из дальних оврагов волчье логово, убили волчицу, шестерых волчат, а матерый волк ушел куда-то с поредевшей стаей. С тех пор никто из хуторян про волков ничего не слышал. И вот сейчас, в эту ночь, волчий вой раздался совсем близко.
Дружок и Дамка вскочили, оскалили зубы. Шерсть на их спинах поднялась дыбом. Вой повторился. Дружок стал рычать.
— Тихо, собачки, тихо, — присев на нарах, сказала Мария, — сюда волки не доберутся, а дверь в коровнике я подперла бревном. Так что сидите спокойно…
Вдруг совсем рядом с погребом Мария услышала испуганное блеяние овец. Откуда на хуторском пепелище могли взяться овцы, она не знала. В третьей бригаде овец не было. Председатель колхоза держал их далеко в степи, километрах в шестидесяти от хутора, где у чабанов были своя землянка, колодец и аварийные корма. Потом Мария вспомнила, что иногда отары соседнего овцеводческого совхоза, кочуя по степи, приближались к хутору. «Должно быть, это совхозные овцы, — подумала она, вскакивая с нар. Чего ж мне теперь делать? Как спасти овец? Порежут их волки».