Медведки | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Они встречаются у изгороди, лето, гудят шмели, цветет дрок, что там еще у них цветет, они разговаривают, все пронизано эротическим подтекстом, она вроде бы и подсмеивается над ним, она такая дерзкая, его, значит, слегка мучает, а он...

А сквайр – самодур и дурак, он их замечает, когда они стоят, захваченные первой юношеской любовью, и, чтобы не смотреть друг другу в глаза, разглядывают нагретую солнцем серую изгородь, по поперечной жердине, она вся в мелких таких трещинах, ползет муравей, и они оба смотрят на этого муравья, и он вдруг замечает, что муравей этот не черный, как он всегда думал, а красноватый, и тут, топая своими сапожищами, прибегает сквайр... как ее зовут, эту девушку? Лиззи, нет, это простонародное имя, Кейт, это уже получше, сразу ассоциации с Кейт Мосс, такая горячая, длинноногая, этого, правда, не видно, она в этой длинной, значит, юбке, ну и... сквайр ему говорит – ты никто, не смей даже разговаривать с моей дочкой... дочерью, он резко поворачивается, уходит, чувствует, что она смотрит ему вслед, потому что затылок и ямку сзади на шее жжет, как будто ему в спину светит солнце, но на самом деле заходящее солнце светит ему прямо в глаза, и он ничего не видит, потому что глазам вдруг стало как-то горячо, и щиплет.

Ага, приходит домой и говорит: «Мама, кто был мой отец?»

Она молчит, но глаза ее наливаются слезами.

А кто, кстати, его отец?

Ну то есть он, конечно, может быть внебрачным сыном сквайра, его мама была горничной у старой леди, но тогда получается, что девушка ему сестра, это не годится. Сквайр Трелони вообще какой-то идиот, комический персонаж. Доктор Ливси ничего, но зануда. Может, пускай это будет пират? О! Точно, его какие-то печальные жизненные обстоятельства побудили уйти в море, заняться разбоем, ну и... А тут в морских приключениях их сталкивает судьба, и они друг другу взаимно помогают, и слезы, и скупые мужские признания, и выясняется, что наш герой высокого рода и может жениться на дочке Трелони. Доктор Ливси что-то знает, это точно.

Пальцы не успевали за мыслями, а мысли сами собой цеплялись друг за дружку, как колесики в хорошем устройстве, и между ними оставался еще воздух, тот прекрасный зазор, в который проникает что-то совсем не отсюда, из-за волшебного золотого занавеса, канонический текст на экране ноутбука стал преображаться, я напишу ему прекрасное детство, своему герою, и прекрасную юность, с мужскими приключениями, я проведу его через самый опасный возраст, я перепишу все его детские обиды, и, когда он это прочтет, настоящее детство в его памяти постепенно будет вытесняться совсем другим, придуманным, но от того не менее реальным. В этом смысле у придуманного больше шансов – мы почти всегда забываем реальное, но помним выдумку.

Я напишу ему его настоящее детство, потому что он мне симпатичен.

Пошлейшая, вообще-то, получается история. Но истории, которые люди рассказывают сами себе в уединении, почти все такие. Если человек нормален, он естественным образом склоняется к расхожим мелодраматическим сюжетам, иными словами, к пошлости.

Тем более никто ему глаза не откроет, потому что он это никому не покажет. Наверняка. Это только для него одного.

Моя работа очень интимна, интимней, чем, скажем, у сексопатолога. Потому что она касается всех сторон человеческой жизни, всех тайных мечтаний.

Если это не спецзаказ, конечно. Спецзаказы обычно предполагают довольно узкий коридор возможностей.

Я все работал, работал, все тюкал пальцами по клавишам и не заметил, что темнота за окном сначала сделалась плотной и бесцветной, как вата, потом расползлась, открыв кусочек зеленоватого холодного неба. Я попытался сморгнуть резь в глазах, но она не проходила, тогда я на всякий случай скинул на флэшку резервную копию. Потом сварил два яйца в мешочек и слопал их с бутербродом с сыром. Натянул старые джинсы, пиджак прямо на свитер, взял помятую хозяйственную сумку и пошел на маршрутку. Удобней бы рюкзак, но человек с рюкзаком слишком смахивает на иностранца. С такого могут содрать вдвое... Впрочем, меня на блошке знают. Просто привычка.

Блошка оказалась сегодня бедная. Одна-единственная машина из области, раскрыв облезлый багажник, торговала прялками и всяческими орудиями домостроя, даже, кажется, тележными колесами. Второразрядные дизайнеры обычно декорируют такими штуками второразрядные кафешки. Еще сегодня было много каслинского литья, но касли я недолюбливаю за черноту и угрюмость.

На блошке все волнами. Весной, даже особенно не стараясь, можно было найти мстёру, а иногда и старое федоскино, облезлое, но все еще почтенное. Потом шкатулки как-то сами собой рассосались, потом появились опять, но уже у перекупщиков и совсем по другим ценам. Зато у старушек, что выстраиваются у желтых потрескавшихся стен, заплескались, как флаги, зеленые и коричневые гобелены с оленями, дубовыми рощами и замками на холме. А в конце лета прошла волна советского фарфора – мальчики со своими овчарками, толстоногие купальщицы, минималистские круглоголовые девочки шестидесятых, анималистическая пластика, нежные женоподобные всадники в буденовках, их вставшие на дыбы серые в яблоках кони, чье причинное место застенчиво зашлифовано до условного бугорка...

Потом фарфоровая армия ретировалась, и мальчика с его остроухой овчаркой можно купить теперь за сотню баксов, и то если очень повезет, а девочки с мячиками как были дешевками, так и остались.

Сейчас было много столового фарфора. Я приценился к мейсену с голубыми бабочками. Продавец просил полтораста баксов, я сбил до девяноста, но, пока я крутил тарелку в руках, раздумывая, брать или не брать, подскочил незнакомый тип и сторговался с продавцом. Может, стоило все-таки взять – на будущее, подождать, пока она вырастет в цене, и потом толкнуть?

Впрочем, почти тут же я натолкнулся на приятную тарелку с цветочными мотивами, золото по кобальту, за тридцатник, ну и взял, раз уж мейсен уплыл. Продавец уверял, конечно, что тоже мейсен, они все так говорят, но если это мейсен, то подозрительно дешевый, а если нет, то я, похоже, переплатил. Чтобы определиться, я показал тарелку Жоре, который стоял на углу. На расстеленной газетке у него лежало неплохое блюдо, модерн, рельефные цветы и фрукты, четырехугольное, один угол как бы заворачивается конвертиком. Блюдо было без клейма и со склейкой, я покрутил его в руках, но как-то не решился. Еще была неплохая супница, из семьдесят восьмого сервиза, но без крышки. Крышки бьются быстрее супниц.

Тарелка с принтами, он сказал, уже ушла. Жаль. Там, на ней, был лев в зарослях, гривастый, с почти человеческим лицом, как вообще тогда рисовали львов.

– А, – он привычно повернул тарелку донышком вверх. – И почем?

– За тридцатку. Похоже, паленый мейсен.

Он подумал.

– Ну, хочешь, я у тебя за семьдесят возьму?

– Нет, – сказал я, – не хочу.

– Хорошая вещь. Не расстраивайся.

– Я и не расстраиваюсь.

– Только это никакой не мейсен. Довоенный немецкий шабах. Валлендорф.