Направляясь с Хилери на Юстенский вокзал провожать партию юношей, уезжавших в Канаду, Динни испытывала неловкость, потому что искренне любила и уважала своего дядю, задавленного работой и совсем не похожего на священника. Он наиболее полно олицетворял собой принцип бескорыстного служения долгу, в рабстве у которого пребывала вся её семья, и хотя девушка порой думала, что люди, на чьё благо он трудится, вероятно, счастливее, чем он сам, она безотчётно верила, что он живёт подлинно реальной жизнью в мире, где так мало подлинно реального. Оставшись наедине с племянницей, Хилери высказался более определённо:
– В истории с Клер, Динни, мне противнее всего то, что в глазах общества она опустится до уровня молодой бездельницы, у которой одна забота – копаться в своих семейных дрязгах. Честное слово, я уж предпочёл бы, чтобы она серьёзно влюбилась и даже перешла границы дозволенного.
– Не беспокойтесь, дядя, за этим не станет, – вполголоса бросила Динни. – Дайте ей только время.
Хилери улыбнулся:
– Ладно, ладно! Ты же понимаешь, что я имею в виду. Глаза у общества холодные, слабые, близорукие: они всегда во всём видят самое худшее. За настоящую любовь я могу многое простить, но мне претит неразборчивость в вопросах пола. Это неопрятно.
– По-моему, вы несправедливы к Клер, – со вздохом возразила Динни. У неё были веские причины для разрыва. А если за ней ухаживают, то вы же знаете, дядя, что это неизбежно, если женщина молода и привлекательна.
– Ну, – проницательно заметил Хилери, – я вижу, ты могла бы коечто порассказать. Вот мы и пришли. Знай ты, с каким трудом я уговорил этих мальчиков поехать, а власти – дать согласие, ты поняла бы, почему мне порой хочется превратиться в гриб, чтобы ночью я вырастал, а утром меня съедали за завтраком.
Сказав это, он вошёл с Динни в здание вокзала и проследовал к ливерпульскому поезду. Здесь они увидели семерых юнцов в кепках: одни из них уже сидели в вагоне третьего класса, другие стояли возле него и подбадривали друг друга на истинно английский манер, отпуская шутки по поводу костюма товарищей и время от времени повторяя:
– Что? Мы приуныли? Ну, нет!
Они приветствовали Хилери возгласами:
– Хэлло, викарий!.. Вот мы и на старте!.. Сигаретку, сэр?
Хилери взял сигарету, и Динни, стоявшая поодаль, восхитилась тем, как быстро и легко он стал своим человеком в этой маленькой группе.
– Эх, что бы вам с нами поехать!
– Я не прочь бы, Джек.
– Расставайтесь-ка со старой Англией!
– С доброй старой Англией!
– Сэр!..
– Слушаю. Томми.
Динни не разобрала последних фраз: она была слегка смущена явным интересом, который проявляли к ней уезжающие.
– Динни!
Девушка приблизилась к вагону.
– Поздоровайся с молодыми людьми. Моя племянница.
Разом стало удивительно тихо. Динни семь раз пожала руку семерым юнцам, сдёрнувшим кепки, и семь раз пожелала им счастливого пути.
Затем парни гурьбой ринулись в вагон, раздался взрыв грубоватых голосов, оборванное "ура", и поезд тронулся. Динни стояла рядом с Хилери, чувствуя, что у неё перехватывает горло, и махая рукой кепкам и лицам, высовывавшимся из окна.
– Вечером у них уже начнётся морская болезнь, – заметил Хилери. – Это хорошо. Она – лучшее лекарство от мыслей о будущем и прошлом.
Простившись с Хилери, Динни поехала навестить Эдриена и, к своему неудовольствию, застала у него дядю Лайонела. Когда она вошла, мужчины замолчали. Затем судья спросил:
– Скажи, Динни, есть ли какая-нибудь надежда примирить Клер с Джерри до начала этого неприятного дела?
– Никакой, дядя.
– Так. Тогда, насколько я разбираюсь в законах, Клер разумней всего не являться на суд и от защиты отказаться. Зачем ей оставаться на мёртвой точке в своих отношениях с мужем, если нет надежды на то, что они опять сойдутся?
– Я сама того же мнения, дядя. Но вы ведь знаете, что обвинение не соответствует истине.
Судья поморщился:
– Я рассуждаю с мужской точки зрения. Динни. Выиграет Клер или проиграет, огласка все равно нежелательна. Но если они с этим молодым человеком не станут защищаться, всё пройдёт почти незаметно. Эдриен уверяет, что Клер не примет от мужа никакой материальной поддержки. Следовательно, эта сторона вопроса тоже отпадает. В чём же тогда дело? Известны тебе её мотивы?
– Весьма относительно и притом под секретом.
– Жаль! – вздохнул судья. – Если бы люди знали законы так же, как я, они не стали бы защищаться в таких обстоятельствах.
– Но Джерри, помимо всего прочего, требует возмещения ущерба.
– Да, Эдриен мне рассказывал. Это уж прямо какой-то средневековый пережиток.
– По-вашему, дядя Лайонел, месть тоже средневековый пережиток?
– Не совсем, – ответил судья с кривой усмешкой. – Но я никогда бы не предположил, что человек с положением Корвена может позволить себе такое излишество. Посадить жену на скамью подсудимых – не очень красиво!
Эдриен обнял Динни за плечи:
– Динни переживает это острее нас всех.
– Догадываюсь, – пробормотал судья. – Корвен, конечно, положит эти деньги на имя Клер.
– Клер их не возьмёт. Но почему вы уверены, что она обязательно проиграет? Мне кажется, закон создан для того, чтобы защищать справедливость, дядя Лайонел.
– Не люблю присяжных, – отрезал судья.
Динни с любопытством посмотрела на него. Он сегодня поразительно откровенен. Судья добавил:
– Передай Клер, что говорить надо громко, отвечать кратко. И пусть не острит. Право вызывать смех у публики принадлежит одному судье.
С этими словами он ещё раз криво усмехнулся, пожал племяннице руку и ушёл.
– Дядя Лайонел хороший судья?
– Говорят, что он вежлив и нелицеприятен. В суде я Лайонела не слышал, но насколько я знаю его как брат, он человек добросовестный и дотошный, хотя порою бывает не в меру саркастичен. А всё, что им сказано о деле Клер, совершенно бесспорно, Динни.
– Я сама в этом убеждена. Всё упирается в моего отца и в возмещение ущерба.
– По-моему, Джерри теперь раскаивается, что потребовал денег. У него не адвокаты, а скверные крючкотворы. Им бы лишь поудить рыбу в мутной воде!
– Разве это не призвание всех юристов?
Эдриен засмеялся.
– Вот чай! Утопим в нём наши горести и пойдём в кино. Говорят, сейчас идёт замечательная немецкая картина. Подумай только, Динни, – подлинное великодушие на экране.
Шорох бумаг и шарканье ног, знаменующие смену одной человеческой драмы другою, наконец прекратились, и "очень молодой" Роджер бросил: