Вечером шестого июля она изложила все это Борису без посторонних, в присутствии одной только Ханны Хобди, известной своими гравюрами на средневековые темы и Джимми Португала, редактора журнала «Неоартист». Она изложила это ему с той неожиданной доверчивостью, которую постоянное общение с неоартистическим миром не смогло иссушить в ее горячем, великодушном сердце. Однако, когда Струмоловский выступил с ответной речью, Джун уже на второй минуте этой речи начала поводить своими синими глазами, как поводит кошка хвостом. Это, сказал он, характерно для Англии, самой эгоистической в мире страны, страны, которая сосет кровь других стран, сушит мозги и сердце ирландцев, индусов, египтян, буров и бирманцев, всех прекраснейших народов земли; грубая, лицемерная Англия! Ничего другого он и не ждал, когда приехал в страну, где климат — сплошной туман, а народ — сплошные торгаши, совершенно слепые к искусству, погрязшие б барышничестве и грубейшем материализме. Услышав шепот Ханны Хобди: «Слушайте, слушайте!» — и сдавленный смешок Джимми Португала, Джун побагровела, и вдруг ее прорвало:
— Зачем же тогда вы приехали? Мы вас не звали.
Это замечание так странно шло вразрез со всем, чего можно было ожидать от нее, что Струмоловский только протянул руку и взял папиросу.
— Англия никогда не любила идеалистов, — сказал он.
Но что-то исконно английское в сердце Джун было глубоко возмущено; может быть, пробудилось унаследованное от старого Джолиона чувство справедливости.
— Вы у нас нахлебничаете, — сказала она, — а потом поносите нас. По-вашему, это, может быть, честно, но помоему — нет.
Она вдруг открыла то, что давно до нее открыли другие: необычайно толстую кожу, которой иногда прикрывается самолюбие гения. Юное и простодушное лицо Струмоловского превратилось в презрительную маску.
— Нахлебничаем? Никто у вас не нахлебничает. Мы берем то, что нам причитается, десятую долю того, что причитается. Вы пожалеете о ваших словах, мисс Форсайт.
— Нет, — сказала Джун, — не пожалею.
— О! Мы отлично знаем, мы, художники: вы нас берете, чтоб извлечь из нас, что можно. Мне от вас ничего не надо, — и он выпустил изо рта клуб дыма от купленного ею табака.
Решение поднялось в ней порывом ледяного ветра в буре оскорбленного стыда.
— Очень хорошо. Можете убрать отсюда ваши произведения.
Почти в то же мгновение она подумала: «Бедный мальчик! Он живет на чердаке и, верно, не имеет денег нанять такси. При посторонних! Вышло прямо гнусно».
Юный Струмоловский решительно тряхнул головой; волосы его, густые, ровные, гладкие, точно золотое блюдце, не растрепались при этом.
— Я могу прожить и без средств, — пронзительно зазвучал его голос, мне часто приходилось так жить ради моего искусства. Это вы, буржуа, принуждаете нас тратить деньги.
Слова ударили Джун, как булыжник в ребра. После всего, что она сделала для искусства, она, которая волновалась его волнениями, нянчилась с его «несчастненькими»! Она подыскивала нужные слова, когда раскрылась дверь, и горничная-австрийка зашептала:
— К вам молодая леди, gnadiges Fraulein .
— Где она?
— В столовой.
Джун бросила взгляд на Бориса Струмоловского, на Ханну Хобди, на Джимми Португала и, ничего не сказав, вышла, очень далекая от душевного равновесия. Войдя в столовую, она увидала, что молодая леди — не кто иная, как Флер. Девушка выглядела прелестной, хоть и была бледна. В этот час разочарования «несчастненькая» из ее собственного племени была желанным гостем для Джун, инстинктивно тянувшейся всегда к гомеопатическим средствам.
Флер пришла, конечно, из-за Джона, а если и нет, то чтобы выведать что-нибудь от нее. И Джун почувствовала в это мгновение, что помогать кому-нибудь — единственно сносное занятие.
— Итак, вы вспомнили мое приглашение, — начала она.
— Да, какой славный, уютный домик! Но, пожалуйста, гоните меня прочь, если у вас гости.
— И не подумаю, — ответила Джун. — Пусть поварятся немного в собственном соку. Вы пришли из-за Джона?
— Вы сказали тогда, что, по-вашему, от нас не следует скрывать. Ну вот, я узнала.
— О! — сказала Джун. — Некрасивая история, правда?
Они стояли друг против друга, разделенные маленьким непокрытым столом, за которым Джун обычно обедала. В вазе на столе стоял большой букет исландских маков; девушка подняла руку и затянутым в замшу пальцем притронулась к лепестку. Ее новомодное затейливое платье с оборками на боках и узкое в коленях неожиданно понравилось Джун — очаровательный цвет, темно-голубой, как лен.
«Просится на холст», — подумала Джун. Ее маленькая комната с выбеленными стенами, с полом и камином из старинного розового изразца и с решеткой на окне, в которое солнце бросало свой последний свет, никогда не казалась такой прелестной, как сейчас, когда ее украсила фигура девушки с молочно-белым, слегка нахмуренным лицом. Джун неожиданно остро вспомнила, как была миловидна она сама в те давние дни, когда ее сердце было отдано Филипу Босини, мертвому возлюбленному, который отступился от нее, чтобы разорвать навсегда зависимость Ирэн от отца этой девушки. Флер и об этом узнала?
— Ну, — сказала она, — как же вы намерены поступить? Прошло несколько секунд, прежде чем Флер ответила.
— Я не хочу, чтобы Джон страдал. Я должна увидеть его еще раз и положить этому конец.
— Вы намерены положить конец?
— Что мне еще остается делать?
Девушка вдруг показалась Джун нестерпимо безжизненной.
— Вы, полагаю, правы, — пробормотала она. — Я знаю, что так же думает и мой отец; но... я никогда не поступила бы так сама. Я не могу сдаваться без борьбы.
Какая она осторожная и уравновешенная, эта девушка, как бесстрастно звучит ее голос!
— Все, понятно, думают, что я влюблена.
— А разве нет?
Флер пожала плечами. «Я должна была знать заранее, — подумала Джун. Она дочь Сомса — рыба! Хотя он...»
— Чего же вы хотите от меня? — спросила она с некоторой брезгливостью.
— Нельзя ли мне увидеться здесь завтра с Джоном, когда он поедет к Холли? Он придет, если вы черкнете ему сегодня несколько слов. А после вы, может быть, успокоили бы их там, в Робин-Хилле, что все кончено и что им незачем рассказывать Джону о его матери?
— Хорошо! — сказала коротко Джун. — Я сейчас напишу, и вы можете сами опустить письмо. Завтра, в половине третьего. Меня не будет дома.
Она села к маленькому письменному столу в углу комнаты. Когда она обернулась, кончив письмо, Флер все еще стояла, перебирая замшевыми пальцами маки.
Джун запечатала конверт.
— Вот, возьмите. Если вы не влюблены, тогда, конечно, не о чем больше говорить. Такое уж Джону счастье.