— За тем, да?
— За тем.
— В каждой шутке… — хмыкнул Селиверстов.
— Паломники, совершая парикраму или священный обход комплекса Кайласа, — начал объяснять Равиль, убеждены в том, что именно здесь, во Вратах Смерти, они оставляют позади свою прошлую жизнь и вступают в новую, которая отличается от старой тем, что она будет более чистой. Паломники считают, что если человек совершит парикраму 108 раз, то душа его очистится настолько, что он перейдет в ранг святых.
— А не жалко так жизнями-то кидаться? Один круг — одна жизнь, еще круг — еще одна жизнь… ? — бархатным голосом спросил Селиверстов.
— В религиозной и эзотерической литературе нет сведений о том, чтобы Бог устанавливал лимит реинкарнаций, — ответил порозовевший Рафаэль Юсупов.
— Плохо только то, — разулыбался Селиверстов, — что каждый круг приходится в одном и том же теле мотаться. Вот если бы тела менялись, как перчатки!
— Тебе грех жаловаться, Сергей Анатольевич, — завистливо кинул Рафаэль Юсупов, — не каждому Бог дает такое тело, которое может за раз 100 пельменей употребить.
— Да при чем тут пельмени… Кто первым пойдет-то… в новую жизнь?
Мы двинулись вперед. Боковым зрением я заметил, что идущий сзади Рафаэль Юсупов искоса взглянул на злополучный камень.
А из моей головы не выходила Долина Смерти. Я понимал, что туда ходят редкие из паломников, совершающих парикраму… там требования другие.
Тяжело переступая меж камней, мы уходили из района Долины Смерти. Привычно болел желудок. Я еще не знал, буду ли я жить…
Вечерело. Мы, пройдя еще несколько километров, спустились к реке. Там нас поджидали яки.
Я попросил разрешения у ребят не участвовать в процедуре разбивки лагеря, отошел в сторонку, лег спиной на землю и стал смотреть в небо. Мысль о том, что с болью выходит негативная энергия, успокаивала меня.
— Как хорошо, что мы все в одинаковых формах, — где-то сбоку раздался выдох Рафаэля Юсупова.
— Почему? — послышался голос Селиверстова.
— Да потому, что никто не намекает, что я в черной рубашке смотрюсь как черная дыра.
— А в белой маске… как смерть, — добавил Селиверстов.
А надо мной плыли облака — тибетские облака. Они, эти облака, в заходящих лучах солнца переливались всеми цветами радуги. Они казались живыми существами, ласковыми и величавыми существами.
— О, как многообразна жизнь! — думал я. — Мы, маленькие, при взгляде с высоты, люди, почему-то считаем, что человек является хозяином Земли, и ни на одну йоту не сомневаемся в этом. А вдруг это не так?! Может быть, облака считают по-другому… Ведь известно, что облака — это пар или газообразное состояние воды, а вода, как и человек, входит в пятерку легендарных «пяти элементов», равноправных элементов, выделенных Богом, чтобы… творить чудеса под знаменем Бога. А может быть, облака есть та самая призракоподобная жизнь, или паровая форма жизни, — никто этого не знает и не будет знать до тех пор, пока Он, Создатель, не откроет для нас, людей, возможность видеть мир во всем многообразии созданных Им жизненных форм. А пока… пока нам остается только догадываться и… мечтать, да и… слегка негодовать по поводу того, что пока еще не зародилась среди нас Общечеловеческая Чистая Душа.
Мне почему-то вспомнилась известная песенка Галича: Облака плывут, облака, В дальний край плывут, как в кино. А я цыпленка ем табака, Коньячку принял полкило. Я подковой вмерз в санный след…
Но коньячка у нас не было. Был только спирт, и пить его не хотелось.
А боль продолжала истошно вопить в области солнечного сплетения.
— Сколько же во мне негативной энергии накопилось! Не вся еще вышла! Неужели грешил только я, а может, и другие люди своими греховными душами повлияли на меня, живущего в нашем бренном мире? — морщась, думал я. А облака плыли и плыли надо мной.
И вдруг я ощутил счастье, внутреннее счастье… несмотря на боль. Я понял, что Долина Смерти отпустила меня.
Вечером, приняв лекарства, я постарался что-нибудь покушать. Но не смог. Даже от вида еды воротило. А мне предстояло еще восстанавливаться, долго восстанавливаться. Я чувствовал это.
Ночью я так и не заснул. Вставал, выходил из палатки и курил. Много курил. Дрожал от ночного тибетского холода, но курил. А когда я залезал в палатку погреться, то в полумраке видел умиленные лица ребят и слушал переливы храпа, среди которых выделялись по-детски всхлипывающие звуки, издаваемые Селиверстовым. Жизнь продолжалась.
Боль не так сильно докучала мне. Просто не спалось, да и все. С удовольствием не спалось. А в голове было пусто-пусто. Как человек, никогда не страдавший бессонницей и, напротив, засыпающий где ни попадя (например, в президиуме или в театре), я слегка удивлялся этому состоянию ночного бодрствования, но, как ни странно, оно мне казалось приятным и легким. На душе было очень легко, ничто не свербело там. Я понял, что не сплю оттого, что всем своим нутром вкушаю давно забытую с детства душевную благость.
— Странная она, жизнь! — думал я, лежа в палатке и ощущая в груди ком от излишне большого количества выкуренных сигарет. — Дети все рождаются романтичными, мечтательными и чистыми, все до одного. И все до одного живут в состоянии прекрасной душевной благости. А потом, постепенно, благость уходит навсегда, заменяясь то ли победным гоготанием в душе, то ли тревожными нотками вперемежку с заботливым квохтанием.
Люди начинают забывать, что такое душевная благость. А потом о ней даже и не вспоминают. Забывают напрочь… вместе с детством. Забывают оттого, что на чистую детскую душу, способную жить в состоянии прекрасной благости, начинает что-то действовать, действовать помимо родителей, да действовать столь сильно, что вскоре у детей из глаз исчезает удивительный по силе своей притягательности восторг жизнью. А как важно хоть иногда видеть восторг жизнью! Почему он исчезает? Что же действует на детей? А действуют наши мысли, мысли нас — взрослых, и… наши тусклые, уставшие от жизни в мире черных мыслей глаза, из которых навсегда ушло выражение восторга тем, что мы имеем честь жить на свете.
Состояние душевной благости захватило меня. Я потрогал свой спальник, он был уютным и теплым. Я потрогал лежащего рядом и храпящего Селиверстова — он показался мне хорошим и родным. Я надел, чтобы снова выйти покурить, свои остроносые татарские галоши — они были мягкими и удобными.
А под утро ребята по очереди начали выходить из палатки, чтобы справить нужду. Я с умилением смотрел на их сосредоточенные спины и слушал журчащие звуки. Возвращаясь в палатку, все они говорили одно и то же:
— Ох, хорошо-то как стало! Всю ночь терпел! Что, шеф, ты уже?
А потом они залазили в палатку, чтобы под утро взять такие нотки, которые не посрамили бы здесь, на Тибете, великую Россию. Через эту какофонию звуков пробивалось журчание ручейка.