Каково же было изумление Тамары, когда одного из таких «ряженых» она вдруг обнаружила на плечах Якова Михалыча!
«Как же он там стоит?» – мелькнула мысль, но в следующую минуту ее сомнения разрешились: казачок не балансировал на одном плече истукана, а твердо стоял на обоих плечах, лишенных своего главного украшения: бородатой и кудлатой головы.
Эту самую голову ловкий казачок держал сейчас в руках и, краснея от натуги, а также от осознания своей собственной исторической роли, выкрикивал что-то на тему, давно, мол, пора расправиться со всеми супостатами русского казачества, бывшего, как известно, основой крестьянства, рабочего класса, армии, интеллигенции, а также карательных органов Российской империи.
Кто его знает, почему столь несвязна была речь «ряженого»: из-за усилий удержаться на бронзовых плечах супостата или по причине слабого знания истории казачества, однако слушали его невнимательно. Более активно в массах обсуждался вопрос, каким образом был обезглавлен истукан: газовым резаком, автогеном или бензопилой «Дружба»? Причем вопрос этот оказался почему-то настолько актуален для народного сознания, что тут и там мужчины уже хватали друг друга за грудки.
Тамара оглядывалась, все еще не придя в себя от изумления. Странно, что и в помине не было милиции… Мелькнули два каких-то ухаря с резиновыми «демократизаторами» в руках, но быстренько одумались и сочли за благо ретироваться на задний план, к общественному туалету, как если бы им потребовалось срочно справить малую нужду. Однако в зоне видимости наблюдался нос милицейского «уазика», притулившегося за углом дорогущего парфюмерного магазина «Нижегородская роза» (в народе – «Нижегородская рожа»). Блюстители порядка явно чего-то ожидали, но чего? Чтобы веселушка в сквере переросла в общегородскую манифестацию? Но это вряд ли!
Крайне заинтригованная, Тамара оглядывалась и вдруг заметила черный «Мерседес», на полной скорости промчавшийся по Покровке (улице, между прочим, строго пешеходной!) и с эффектным визгом затормозивший у входа в сквер.
Распахнулись зеркально сверкающие дверцы, и в сопровождении двух охранников с неподвижными лицами и бегающими глазами возник Глеб Чужанин: в строгом черном костюме, аккуратно постриженный, бледный, взволнованный… но, увы, по-прежнему лоснящийся ликом.
Словно сердцем почуяв его появление, ментовозка сорвалась с места и в одно мгновение тормознула рядом с черным «мерсом». Несколько крепких фигур в синих форменках ввинтились в толпу, расчищая дорогу, и бывший нижегородский мэр, бывший министр Глеб Чужанин твердым шагом прошел по этому узкому коридору в сопровождении двух своих охранников, парня с телекамерой… и Тамары Шестаковой, которая успела вбежать в коридорчик за мгновение до того, как толпа снова сомкнулась.
– Привет, Тома, – довольно любезно поздоровался оператор. Его звали Валька Чевризов, он работал у Толика Козлова, на телеканале «2 Н», а значит, исповедовал славу павшему величию Тамары Шестаковой. – Ты Маниковскую не видала?
Маня Маниковская была репортерша из «Итогов дня», которая должна, просто обязана была оказаться здесь сейчас, при съемках сенсации дня, а может, и года!
– Не видела. – Тамара была слишком занята, стремясь не отстать от Глеба. – Вы молодцы, ребята, оперативно сработали. Были где-то рядом или вам успел кто-то позвонить?
– Да нам еще полтора часа назад позвонили, чтобы были на стреме! – сердито буркнул Валька Чевризов. – Эти казачки хотели шуму! Я спокойно снял обрезание, уже хотели взять интервью у этого шута с газовым резаком («Ага! – подумала Тамара. – Значит, это все-таки был резак!»), как Маниковская вдруг схватилась за живот и говорит, что ей немедленно надобно в сортир. И, вообрази, исчезла там, как будто просочилась в канализацию! А тут Чужанин, видишь, у него надо бы взять интервью, хотя бы речь записать, а я же не могу разорваться, снимать и с микрофоном бегать!
Тамара судорожно глотнула, удержав на кончике языка заветные слова, и тут Валька взмолился:
– Том, выручи, а? Побегай за Чужаниным с микрофоном! Если не хочешь, я тебя в кадр брать не буду, но выручи! Толик тебе спасибо скажет!
– Ну, ради Толика… – сказала она как бы с неохотой. – Ради Толика я и в кадр готова, так что можешь не стесняться. – И повесила через плечо «Репортер» тем отработанным, въевшимся в плоть и кровь движением, каким охотник берет наперевес свое ружье.
Боже мой! Снова оказаться в кадре! Снова ловить легкое жужжание камеры, неслышное неопытному уху, фиксировать вспышки красного глазка и непроизвольно поворачиваться лицом к камере, впитывать ауру толпы, словно соленый аромат океанской волны… Как ей всего этого не хватало!
Тамара дрожала от возбуждения, и только профессионализм помогал удерживать на лице маску деловитой озабоченности. Она едва удерживалась, чтобы не всплакнуть от счастья. Она любила сейчас всё и вся. Она любила резво бегающего с камерой вдоль толпы Вальку Чевризова с его щедрой душой и жестким лицом викинга, с белесыми волосами, связанными в длинный хвост; любила этого глупыша в штанах с лампасами, который все более неуверенно балансировал на покатых плечах обезглавленного Я.М.; она любила даже бронзовую жертву казачьего террора и совсем уж обожала Маню Маниковскую, желая тяжелой и продолжительной болезни ее расстроенному желудку.
Но больше всех в эти минуты Тамара любила Глеба.
О творцы демократии, как же он был сейчас хорош! Черт с ним, с блестящим от пота лицом, – даже это выглядело уместно.
Высокий, видный, с черными глазами и ярким ртом, он сумел выразить на своем смуглом лице такую глубокую печаль по поводу акта вандализма, что казачок наверху не удержал-таки равновесия и шумно сверзился на пьедестал обезглавленного им сына гравера.
– Какой позор! – воскликнул Глеб. – Какой позор, товарищи!
Толпа на миг онемела от изумления, и Глеб не мог не воспользоваться случаем. Резко проведя рукой по своей курчавой голове, он вскричал, слегка грассируя:
– Товарищи! Нижегородцы! Земляки!
Набрал в грудь побольше воздуха – и далее продолжил как по-писаному:
– Кучка вандалов, жирующих на народной нищете, на страданиях нашего народа, хочет заставить нас забыть нашу героическую историю. Этот памятник принадлежал не мне, не вам и, уж конечно, не ему, этому сопляку, для которого не осталось в жизни ничего святого. Это достояние истории, достояние нашего любимого города, и мы не можем позволить…