— Налейте стаканчик, коллега, — попросил Шульгин, присаживаясь на край койки и без всякого труда изображая усталость хирурга после трудной операции.
Они выпили вдвоем, закусили четвертушками хрустящей и невероятно горькой луковицы.
— Вы удивительно легко перенимаете наши национальные традиции, — усмехнулся Славский.
— Что русскому здорово, то немцу смерть? — тоже улыбнулся Шульгин. — Так я же не немец. А в путешествиях мне приходилось есть и пить такое, от чего, уверен, вас стошнило бы при одном виде. Вот, например, пиво пембе. Африканцы его готовят так…
— Спасибо, не надо продолжать. Майн Рида я тоже читал. Так что там с нашим немцем?
— Жить будет, — ответил Сашка ритуальной фразой.
— Не сочтите за лесть, но вы меня все больше и больше восхищаете, господин Мэллони. И тем самым до определенной степени рассеиваете мои подозрения.
Шульгин позволил себе надменно улыбнуться.
— Боюсь, что в ваших словах звучит не столько лесть, сколько вам самому не до конца понятная бестактность.
— Отчего же так? — искренне удивился Славский. — Я ведь из самых лучших побуждений…
— Об этом и речь. Вы вообразили, будто перед вами какой-то там шпик, агент не знаю уж каких именно спецслужб, избравший себе для маскировки личину иностранного путешественника.
Потом убедились, что мои способности и возможности несколько превосходят понятный вам стереотип, и решили мне об этом сказать, думая, что мне приятно услышать хвалебное слово из уст такого, как вы…
— А теперь я могу расценить ваши слова как оскорбление…
— Зачем же? Я действительно имею о себе устойчивое мнение, которое не в силах поколебать ни в ту, ни в другую сторону даже особа королевской крови.
Сегодня я составил представление и о вас, как о человеке, занимающем определенное положение в… не знаю, каком обществе и какой организации.
Возможно, оно вполне достойное. Меня это не касается, как не интересуют ваши дела и ваше мнение обо мне.
Случилось так, что на короткий срок наши пути пересеклись. Я поступил так, как счел нужным. На этом все.
Надеюсь, очень скоро мы расстанемся, поскольку невмешательство в дела аборигенов — мой принцип. За очень редкими исключениями…
Наверное, Сашка достиг своей цели, потому что Славский несколько даже увял. Впрочем, не он первый, не он последний.
Шульгину самому неприятно было видеть очередное подтверждение объективной, увы, истины.
Как повелось с допетровских еще времен, русский человек всегда почти терялся, сталкиваясь с британским высокомерием, даже вполне корректным.
Срабатывал генетический стереотип, ежели независимо от чинов и титулов один — «раб божий» и «царский холоп», а за вторым восемьсот лет «хартии вольностей» и «хабеас корпус», то о чем еще говорить? Но этот ведь вроде бы дворянин, старший офицер престижного полка. У Шульгина шевельнулось первое подозрение…
— Другое дело, — решил он подсластить пилюлю, — что в данный момент мы волею судьбы вынуждены делать одно дело, поэтому можем рассматривать друг друга как равноправных партнеров, и в этом случае оценка личных качеств друг друга достаточно существенна.
Вы, таким образом, даете мне понять, что кое-что во мне вас устраивает. Хорошо. Остается выяснить, до какой степени устраиваете меня вы…
Это был один из любимых Сашкиных приемов — заморочить собеседнику голову, используя знание психологии и умение оперировать логическими связями высших порядков, сбить его с позиций, чтобы впредь человек уже не продолжал собственную политику, а мучительно пытался понять, в каком же положении он оказался и как из него с наименьшими потерями выпутаться.
— В частности, — продолжал Шульгин, — как вы думаете разрешить коллизию с господином фон Мюкке? За его жизнь я ручаюсь, но потребуется неделя, две или больше, чтобы он вновь стал сравнительно здоровым человеком.
У вас есть возможность разместить его в Одессе в приличной клинике или на частной квартире, где он мог бы находиться под присмотром хорошего врача? Или же, как иногда, к сожалению, бывает среди людей вашей профессии… — он сделал кистью руки отстраняющий жест в сторону борта.
— Что вы, что вы, — как бы даже испугался Славский. — Что вы о нас на самом-то деле думаете?
Шульгин предпочел расценить этот вопрос не как риторический, а как требующий ответа.
— Только то, чему сам стал свидетелем. Не знаю и знать не хочу, кто вы на самом деле, но понимаю, что деятельность ваша далека от легальных форм и методов. А здесь так уж принято — от ставших обузой соратников нередко избавляются. Со мной, кстати, это не пройдет, — счел он нужным предупредить, подтвердив слова выразительным взглядом на собственные руки и на торчащую из-под ремня пистолетную рукоятку.
— Уж за себя можете быть совершенно спокойны, — с некоторым даже облегчением сказал Славский. — Давайте лучше еще выпьем и поговорим как серьезные люди.
…Перед утром Шульгин еще раз наведался в кубрик к фон Мюкке и снял у него с руки браслет. Ему сейчас не требовалось, чтобы немец проснулся совершенно здоровым.
Спинной мозг начал активную регенерацию, и пока этого достаточно.
Он решил подлечивать пациента браслетом с интервалами в два-три дня, чтобы процесс выглядел естественным, соответствующим диагнозу «контузия», а за это время решить все накопившиеся проблемы.
В разговоре со Славским он позволил убедить себя задержаться в Одессе хотя бы на неделю, но исключительно в качестве лечащего врача. Ни в каких других делах он попросил на него не рассчитывать.
…Разместили Шульгина и раненого фон Мюкке на хотя и необитаемой, но поддерживающейся в относительном порядке даче на 12-й станции Большого Фонтана.
Владельцем дачи был, похоже, весьма богатый человек, не лишенный причуд, о чем можно было судить по венчающей главный корпус высокой каменной башне со стеклянным куполом наверху, окруженным галереей с чугунными перилами. Не то копия Воронцовского маяка, не то мусульманского минарета.
Стояла она совсем рядом с морем, точнее — над ним, на краю высокого глинистого обрыва, обнесенная грубой, какого-то античного вида оградой из дикого местного камня, сложенного всухую.
Со стороны Приморского шоссе внутрь ограды вели высокие кованые ворота, сейчас запертые на полупудовый, покрытый налетом ржавчины замок.
От ворот до парадного входа тянулась мощенная плитками из голубой итальянской лавы широкая аллея, обсаженная могучими, трехметровыми кустами можжевельника.
Но в главном корпусе жить было невозможно, потому что стекла в большинстве высоких венецианских окон были выбиты еще во времена красной оккупации и последующих боев за город, да и, кроме того, в огромных комнатах не было стационарного отопления. Зимой хозяин тут жить явно не собирался.