Дикие орхидеи | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я не мог совместить два образа: милая мама Пэт — и женщина, которой на колени упала оторванная голова мужа. И Пэт. Если б кому-то из моих двоюродных сестер в восемь лет удалили матку, ее жизнь остановилась бы в тот же самый день. Каждое семейное сборище начиналось бы с сочувственного блеяния: «Бе-е-е-едненькая Пэт». Ее называли бы только так, и никак иначе.

Я уже несколько месяцев был вхож в семью Пэт и успел познакомиться с дедушками и бабушками, четырьмя тетями, двумя дядями и бессчетным множеством двоюродных братьев и сестер. Никто и словом не обмолвился о трагедиях Пэт и ее матери.

— У моей матери случилось пять выкидышей, прежде чем появилась я, а через час после моего рождения ей вырезали матку, — сказала Пэт.

— Почему? — Я моргнул, все еще пребывая в шоке.

— Преждевременные роды, кесарево сечение, врача вызвали с вечеринки, так что... так что у него была нетвердая рука. Ей неправильно разрезали матку и не могли остановить кровотечение.

Пэт выбралась из постели, подняла с пола мою футболку и натянула се — она доставала ей до колен.

Ирония всей этой истории с матками и родственниками затопила мое сознание. В моей семье девушки беременели рано и часто. Ну почему мои дяди могут производить себе подобных в изобилии, а у родителей Пэт — только один ребенок и никакой надежды на внуков?

Может, Пэт чего-то недоговорила о своем рождении?

— Вызвали с вечеринки? Хочешь сказать, что врач, который принимал роды, был пьян?

Люди вроде родителей Пэт обычно не пользуются услугами пьяных докторов, которые неправильно разрезают матку.

Пэт кивнула в ответ на мой вопрос.

— А твой отец? — прошептал я. — У него тоже есть какое-то горе?

— Дистрофия желтого пятна. Через несколько лет он полностью ослепнет.

В этот момент я заметил слезы в ее глазах. Чтобы спрятать их, она вышла в ванную и закрыла за собой дверь.

Это была поворотная веха. После этого дня мое отношение к жизни изменилось. Я перестал быть самодовольным кретином. Я перестал думать, что только моя семья «знает, что такое настоящая жизнь». И я избавился от самого большого страха: что, если со мной случится что-то ужасное, мне придется уйти в себя и жизнь моя закончится. «Ты справишься, — говорил я себе. — Что бы ни случилось, ты справишься».

И я думаю, мне это удалось. После того как тот пацан на машине врезался в мать Пэт и убил ее, я попытался быть взрослым. Я подумал, что, возможно, если услышу подробности ее смерти, мне станет легче, и я подошел к молодому полицейскому, который стоял у места аварии, и спросил, что случилось. Может, он не знал, что я родственник погибшей, может, он просто зачерствел. Он повторил слова мальчишки, убившего ее:

— Да ничего особенного, просто какая-то старуха...

Как будто мать Пэт — это что-то несущественное.

Потом были похороны, милые пресвитерианские похороны, где люди вежливо плакали, Пэт висела на мне, а ее отец старел с каждой минутой.

Через три недели после похорон мы все вроде бы вернулись к нормальной жизни. Пэт снова преподавала в своей школе в бедном районе, я — в вечерней, где учил английскому языку людей, стремившихся получить зеленую карту. Я вернулся и к дневной работе: писал нечто, что, я надеялся, станет литературным шедевром, принесет мне бессмертие— и верхнюю строчку в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс». Отец Пэт нанял домработницу на полный рабочий день. Вечера он проводил на веранде, где ремонтировал вещи для соседей — этим он планировал заниматься, пока ему не откажет зрение. Спустя год после похорон все, казалось, приняли смерть матери Пэт как волю Божью. По правде говоря, от этой утраты оставалась пустота, о матери Пэт говорили часто, но смирились с тем, что ее нет.

Я думал, что смирились. Но еще я думал, что я единственный, кто от потери такого хорошего человека чувствует эту вышедшую из моды, жестокую ярость белого каления. Кажется, я один видел некоторые детали — например, дырку в подлокотнике дивана, там, где разошелся шов. Длиной она была не больше сантиметра, но я смотрел на нее и думал, как сильно ненавидела бы эту дырочку мать Пэт.

На Рождество все, кроме меня, веселились. Смеялись и восторженно восклицали по поводу подарков. Со дня бессмысленной смерти матери Пэт прошло больше года, а я до сих пор лелеял в себе гнев. Я не говорил Пэт, но за этот год я не написал ни строчки. Не то чтобы написанное мной за прошлые годы чего-то стоило, но я по крайней мере пытался. Ни один из трех моих агентов не мог пристроить мою писанину в какое-либо издательство.

— Красиво написано, — слышал я тут и там. — Но не для нас.

Красиво или нет, а мое творчество в глазах нью-йоркских издателей было недостаточно хорошо, чтобы его печатать, — как было оно недостаточно хорошо и в глазах моей жены.

— Неплохо, — говорила она. — Правда, совсем неплохо.

А потом спрашивала, что я хочу на ужин. Я никогда не слышал от нее ни слова критики, но я знал, что мои творения ее не трогают.

В то Рождество, второе после смерти матери Пэт, я сидел на диване перед камином и водил кончиками пальцев по дырке в обивке. Слева до меня доносились болтовня и негромкий смех женщин, возившихся на кухне, сзади в уютной комнате орал телевизор: мужчины смотрели какое-то спортивное состязание. В задней части дома на закрытой веранде дети подсчитывали трофеи и объедались сладостями.

Меня волновало то, что я становлюсь похож на родичей отца. Что со мной не так? Почему я не могу пережить смерть тещи? Не в силах вынести бессмысленность потери? Несправедливость? Убивший ее пацан оказался сынком богача, папаша нанял целый батальон адвокатов, и его освободили.

Я встал и подбросил в огонь полено, и пока я сидел у камина на корточках, в комнату вошел отец Пэт. Он не видел меня: его зрение ухудшилось до такой степени, что смотреть он мог лишь прямо перед собой.

В руках он нес небольшую розовую корзинку с откидной крышкой. Он сел на край дивана, как раз туда, где до этого сидел я, и открыл корзинку. Это оказалась корзинка для шитья, откидная крышка изнутри была обита мягкой тканью и служила подушечкой для нескольких заправленных нитками игл. Я смотрел, как он достал одну, провел пальцами вдоль нитки, проверяя узелок на конце. Руки его чуть дрожали.

Он поставил корзинку рядом с собой и, пользуясь оставшимся зрением и левой рукой, принялся обшаривать левый подлокотник дивана. Я знал, что он ищет — ту маленькую дырочку в чехле, сшитом матерью Пэт.

Но дыру он найти не мог. Слезы застили его и без того почти слепые глаза, а руки слишком сильно тряслись, чтобы почувствовать что-либо. Я подполз к нему на коленях и накрыл ладонями его руку. Он не выразил удивления по поводу моего прикосновения и не стал объяснять, что делает.

Очень медленно, потому что мои руки тоже дрожали, а глаза были затуманены слезами, мы вместе зашили дыру. Двухминутная работа заняла четверть часа. За все это время мы не проронили ни слова. Мы слышали голоса людей в соседних комнатах, но нам казалось, что они очень-очень далеко. Когда мы наконец справились с прорехой, я прижал нитку пальцем, а отец Пэт склонился и перекусил нитку зубами. На мгновение его губы коснулись кончика моего пальца. Может, все дело в этом прикосновении, может, в том, что мы только что вместе сделали, а может, в моей отчаянной потребности иметь рядом близкого человека, но я уронил голову на колени отцу Пэт и зарыдал. Он гладил меня по волосам, и я ощущал его горячие слезы, которые капали мне на щеку.