Пожертвуйте же обузой своей, пожертвуйте своим «Я», пожертвуйте — обретения ради! Станьте же телом своим, и лишь тогда обретёте вы самоё Себя! Отказавшись от представителя, вернёте вы себе представляемое.
Истосковалось тело ваше по обладателю, неприкаянное, давно уже ходит оно в невестах! Но вечно вы лжёте, тщеславные, отдаться готовы вы только Богу, на меньшее не согласны вы, сумасбродные шарлатаны, торгующие мощами!
Богу своему предлагаете вы разум ваш слабосильный: каков Бог — таковы и жертвы! Страх — к страху, смерть — к смерти, прах — к праху! Аминь!
А тело?! Безумные, что с телом вашим?! Истинная правда ваша, сирота и жизнь ваша — тело, которое предали вы и унизили, как же оно?!
Старая дева оно — тело ваше! Но поруганное и покинутое, изгнанное и приговорённое к смерти, всё ещё тоскует оно по обладателю! Так не противьтесь же последнему желанию тела вашего, насильники поневоле!
Если же думаете вы, безумные, что не хотите последнего желания тела вашего, так знайте же, что вы лжёте! Ждёт вас ещё паромщик на Лете!
Если же знаете вы правду, но боитесь, то взгляните в глаза страху вашему и увидите вы морду Цербера, он охраняет от вас Царствие Человека!»
Был ли это намёк, аллегория, провокация или единственная возможная правда? Я не знаю. Расспрашивать было глупо, а сам Заратустра об этом умолчал.
Мы сделали круг и вернулись к дому, где у забора на привязи по-прежнему мучался несчастный пёс благородной, но вышедшей из моды масти. Зар остановился у калитки, какое-то мгновение стоял в раздумье, которое я не посмел нарушить, потом открыл резким движением калитку и крикнул:
— Кто считает себя хозяином мёртвого пса, лежащего у забора?
Дачники выскочили из веранды и замерли при виде незнакомца.
— Он был вам не нужен живым, он не нужен вам и мёртвым, — сказал Заратустра. — Я сам похороню его. Не прощайтесь с тем, с кем не были вы знакомы.
Зар оборвал верёвку и бережно взял на руки массивное чёрное тело. Пёс действительно был мёртв… Я оцепенел от ужаса: ещё секунду назад он казался живым! Теперь же его обессиленные чёрные лапы свисали, как кисти драпированного бархатом саркофага, морда, словно бы от тоски, уткнулась в плечо Заратустры.
Зар пошёл по направлению к лесу. Все высыпали на улицу, что-то то ли кричали, то ли шушукались, но никто так и не решился последовать за нами. А я прихватил лопату, и уже через пятнадцать минут мы были на месте, в берёзовой роще.
— Холодны объятия трупа, — говорил Заратустра, глядя в полуоткрытые глаза чёрного пса, — холодны объятия человека, презирающего своё тело. Крик отчаяния в объятиях человека, разведённого с собственным телом.
Душа, покинувшая тело своё, жмётся жадно к телу другому, желая обрести тело это взамен утраченного, в замен собственной плоти. Не может ни радоваться, ни радовать душа, презревшая своё тело, в другом ищет она пристанища.
Не Другого ищет она в другом, а лишь только другое тело. Не на свадьбу идёт она, но на поминки. Холодны объятия трупа…
Заратустра взял у меня лопату, и сырая земля посыпалась комьями на сухую траву. Мы похоронили пса и потом, не проронив ни слова, ещё долго сидели здесь, на траве, под поющими берёзами, рядом с холмом, где с миром и в мире покоилось тело…
К вечеру приехали мои кузены, на огонёк подошли друзья детства с соседних дач. Тихие разговоры, тепло натопленной печи, чай со сдобой, а за окном ночь, где небо сплелось с гулким лаем дворовых собак.
Мы вспоминали наше детство, было и весело, и грустно, но всё-таки больше грустно. За столом, в креслах и на кроватях сидели директора фирм, музыканты, служащие, даже психотерапевт один…
Разговор время от времени запинался, прерывался то молчанием, то вздохами, то смехом. Все мы, сами того не понимая, тосковали о чём-то утраченном, о чём-то, чему нет названия, что было когда-то столь реальным и столь естественным, что просто не могло иметь имени.
— Как измелились все! — шепнул я на ухо Заратустре. — Мы словно не говорим, а играем в слова, эти паузы… Какая-то граница пролегла между нами. Пиетет без пиетета… Театр с народными артистами, каждый из которых уверен, что не играет, а живёт на сцене.
Заратустра улыбнулся в ответ. А когда мы остались одни, он говорил так:
«Детство — знание, которому суждено исчезнуть под натиском человеческого.
Что такое искренность? Что такое счастье Двух? Этого не изъяснишь словами, этого не постигнешь здравыми рассуждениями, этого не исполнишь, узнав. Это нечто, что есть.
Но разве можете вы жить, жизнь не поясняя словами, не обрамляя её мириадами рассуждений, не пытаясь осилить плоть её искусственным инструментом сознания?
Слово считаете вы благом, рассуждение — истиной, сознание — реальностью. Лучшее, что имеете, — искренность и счастье Двух — обрамляете вы своим мнимым богатством: своим благом, своей истиной и своей правдой.
Серп добродетели бессилен ухватить искренность. Как может жнец поймать ветер? Однако же преуспел он в усекновении колоса. Жнец — убийца во благо.
Должна искренность стать правдой, чтобы поддаться жнецу, но это плаха её. Счастье Двух неуловимо, незримо оно для третьего. Однако третий этот в каждом из вас наличествует, он требует у вас объяснений.
Должно неопределённое обрести форму, иначе контроль ваш над самими Собой — венец добродетели — гоняться будет за ветром. Но слишком он высокомерен для этого. Чопорный, готов умертвить он живое, только бы не оскандалить себя легкомысленностью!
Вы определились. Не хотели вы быть хорошими, вы захотели стать ими. Не хотели вы быть искренними, но хотели заставить себя стать правдивыми. Не хотели вы испытывать счастье, что только Двум известно, но захотели вы организовать его. Нужен был вам рецепт, всё хотели вы делать по правилам, ибо осмысленной приходит к нам смерть.
И добродетель множилась. Узнали вы ложь во спасение, убийство во благо, наказание из любви, предательство из сострадания, борьбу за правду, муку за веру, страдание во искупление… Слова, слова! Добродетель множилась, а сердца ваши рассохлись, словно посуда глиняная, и опустели, ибо вытекла из них жизнь. Но рассудок зато заполнился ваш до отказа!
Знали вы, что искренность — это счастье, знали вы, что счастье — это искренность Двух, но тогда не знали вы слов и главного слова своего — «Я». Когда же узнали вы сладость инквизиции их, то перестала искренность ваша быть искренностью, обратившись фантомами правды. Из волшебницы стала она ведьмой, забавляются паяцы теперь на лютом шабаше!
И вы спросили себя, мудрые: «Искренен ли я сейчас?» — и тем стали вы лгать. Запутались вы, реальность, сдобренная словами, рассеялась. Испугались вы, потерянные, и стали помощи искать у слов ваших, они же рождали вам рассуждения, а рассуждения даже мёртвого вразумить могут, и вы вразумились!