Вчера Анелька надела не то одно из своих девичьих платьев, не то новое, но чем-то очень их напоминающее. Я это сразу заметил – и все прошлое словно воскресло у меня перед глазами, Что со мной творилось, одни бог знает!
Тетя давно перестала сердиться на Анельку. Она так ее любит, что, умри я, она не все потеряла бы в жизни, если бы с ней осталась Анелька. Сегодня моя славная старушка сокрушалась о том, что Анелька скучает, постоянно сидит дома и ничего в Гаштейне так и не повидала, кроме дороги из Вильдбада в Гофгаштейн.
– Если бы мои ноги меня слушались, – говорила она Анельке, – я бы повсюду с тобой ходила. Не понимаю, почему твой муж не удосужился показать тебе хотя бы ближние окрестности. Ведь сам он носился с утра до вечера.
Анелька стала ее уверять, что дома ей хорошо и нет надобности много ходить. Тут я вмешался в разговор и сказал безразличным тоном:
– Мне решительно нечего делать и гуляю я много, так что мог бы сопровождать Анельку и показать ей все, что есть тут интересного хотя бы поблизости.
И, помолчав, прибавил еще равнодушнее:
– Не вижу в этом ничего предосудительного. На курортах даже малознакомые люди ходят вместе на прогулки. А мы ведь родственники.
Анелька ничего не ответила, по тетя и панн Целина объявили, что я совершенно прав.
Завтра мы с Анелькой идем вместе на Шрекбрюке.
Договор между нами заключен, и отныне для нас обоих начнется новая жизнь. Она будет иной, чем я рисовал себе, придется вместить ее в эти новые рамки. Все будет теперь ясно и определенно. Ничего не произойдет, ни на что больше надеяться я не могу, но я хотя бы не буду чувствовать себя бездомным странником на земле.
Вчера мы в конце дня побывали на Шрекбрюке.
Тетя и пани Целина отправились с нами, но сразу за водопадом уселись на первой попавшейся скамье, а мы с Анелькой пошли дальше. Не только я, но, кажется, и она понимала, что настало время поговорить о самом главном. Я сперва намеревался показать Анельке здешние места и сообщить их названия, но назвал только Шарек, а там умолк: говорить о посторонних вещах, скрывая то, что у нас на душе, казалось мне слишком нелепым и не соответствующим нашему настроению. Можно было говорить только о нас самих или молчать. И мы в молчании шли довольно долго, так что я успел до некоторой степени овладеть собой, преодолеть то нервное беспокойство, какое охватывает нас перед важными минутами в жизни. Я старался настолько сохранить хладнокровие, чтобы заговорить о моей любви обдуманно, спокойно и непринужденно, как о чем-то уже известном и признанном. Я знал по опыту, что во время встреч с женщинами можно создать такое настроение, какое хочешь. Ничто так не действует на них, как тон беседы, и если мужчина, объясняясь в любви, делает это в волнении и страхе, словно за его признанием должно последовать светопреставление, и убежден, что делает нечто неслыханное, то этот страх и ощущение необычайности передаются женщине. Когда же мужчина держит себя по-другому, то и все происходит совершенно иначе: признание теряет свою значительность и торжественность, но зато проходит гладко и встречает меньше сопротивления.
Мое объяснение в любви произошло уже раньше, и сейчас мне важно было только добиться того, чтобы Анелька не запротестовала при первом же моем слове. В конце концов, если так будет всегда, то никакой разговор между нами не состоится, а надо же нам как-то наладить наши будущие отношения. Помня это, я начал как можно спокойнее:
– Ты, может быть, даже не отдаешь себе отчета, Анелька, как больно ты мне сделала своим решением уехать. Я отлично понимаю, что все твои доводы – только ширма, а на самом деле ты хотела уехать из-за меня. И не подумала только об одном: что будет со мной без тебя? Это в счет не шло. А знаешь ли, что твой отъезд задел бы меня не так больно, как сознание, что ты ничуть не думаешь обо мне. Ты, пожалуй, скажешь, что хотела это сделать для моего же блага, чтобы исцелить меня… Ах, не трудись, не лечи ты меня, пожалуйста, такими средствами, потому что это лекарство может принести мне больше вреда, чем ты думаешь.
Щеки у Анельки вспыхнули. Видимо, мои слова сильно ее взволновали. Неизвестно, что она ответила бы на них, если бы в эту минуту один случай не прервал ход ее мыслей. Из высокой травы у обочины дороги поднялся вдруг один из тех кретинов, которыми кишат окрестности Гаштейна, человек с огромной головой, с зобом и бессмысленным выражением глаз, и стал знаками просить милостыню. Он появился так неожиданно, что Анелька вскрикнула от испуга. Пока она опомнилась и достала деньги (у меня не было при себе мелочи), прошло несколько минут, за это время впечатление от моих слов отчасти рассеялось, и когда мы наконец пошли дальше, она, помолчав немного, ответила мне грустно, но ласково:
– Ты часто бываешь ко мне несправедлив, а сейчас в особенности. Ты думаешь, что мне легко, что я какая-то бесчувственная. Но мне ничуть не легче, чем тебе…
Голос ее оборвался. У меня кровь молотом застучала в висках. Казалось, еще одно усилие – и я вырву у нее признание!
– Ради всего святого, объясни, что ты хотела сказать! – воскликнул я.
– Я хочу сказать вот что: пусть я буду несчастна, но дай мне хотя бы остаться честной женщиной. Родной мой, умоляю тебя, сжалься надо мной! Ты не знаешь, как я несчастна! Я всем готова для тебя пожертвовать, только не честью. Не требуй же этого от меня. Этого я не могу, этого нельзя! Не отнимай у утопающего единственную доску, за которую он держится, мой дорогой, мой любимый!
Сложив руки, она смотрела на меня вся дрожа, умоляющими, полными слез глазами. Не знаю – быть может, если бы в эту минуту я обнял ее, она была бы не в силах мне противиться, хотя потом умерла бы со стыда и горя…
Но я повел себя, как человек, которому любимая дороже всего на свете, – я забыл о себе и видел только ее. В эту минуту я бросил ей под ноги свою страсть, все эгоистические желания и чувства. Какая это была малость по сравнению с болью за нее! Слезы любимой, если они не лицемерны, а льются от настоящей душевной боли, – лучшая ей защита. Когда женщина так плачет, она непобедима.
Я взял обе руки Анельки в свои и, целуя их с восторгом и благоговением, сказал:
– Все будет так, как ты хочешь. Клянусь тебе в этом моей любовью.
Некоторое время мы оба не могли выговорить ни слова. Признаюсь, я казался себе в эти минуты лучше и благороднее, чем до сих пор. Я походил на человека, который был тяжело болен, перенес кризис и теперь еще очень слаб, но радуется возвращению к жизни. Через минуту-другую я заговорил с Анелькой спокойно и мягко, – не только как влюбленный, но и как лучший ее друг, который прежде всего думает о счастье дорогого ему человека.
– Боишься трудных дорог? – сказал я. – Тогда я больше не буду пытаться свести тебя с той, которую ты выбрала. Ты сделала меня другим человеком, да и все те страдания, через которые я прошел, тоже переродили меня. Благодаря тебе я понял, что страсть – одно, любовь – другое. Не обещаю разлюбить тебя, это не в моих силах, и, обещая это, я солгал бы и тебе и себе. Ты – моя жизнь. Говорю это не в увлечении, а как человек, умеющий разбираться в себе и отличать правду от самообмана. Но отныне я буду любить тебя так, как любят умерших, – душу твою буду любить. Согласна ты на это, моя дорогая? Это любовь скорбная, но безгрешная, как любовь ангелов. Ее ты можешь принять и отвечать мне такой же. Я клянусь любить тебя только так, и клятва эта столь же священна, как та, что даешь перед алтарем. Я никогда не женюсь на другой женщине, буду жить только для тебя, и душа моя будет принадлежать тебе. И ты тоже люби меня, как умершего. Ни о чем больше я не молю, а в этом ты не откажи мне, никакого греха тут нет. Если сомневаешься, спроси на исповеди у своего духовника. Ведь ты читала Данте? Вспомни, он был женат, но любил Беатриче именно той любовью, о какой я молю тебя. Он открыто признавался в этой любви, – однако церковь его стихи считает чуть ли не священными. Если есть в душе твоей такое чувство, протяни мне руку, и пусть отныне между нами будет вечный мир и согласие.