Бабинич».
Пан Анджей не захотел подписаться собственным именем, полагая, что оно может пробудить лишь неприязнь, а главное, недоверие. «Коль разумеют они, — думал он, — что лучше для них уходить от гетмана, а не двигать все силы навстречу ему, тогда, увидев мое имя, заподозрят тотчас, что я с умыслом советую им собрать вместе все хоругви, чтобы гетман мог покончить с ними одним ударом, подумают, что это новая хитрость, а какого-то Бабинича скорее послушаются».
Бабиничем пан Анджей назвался по местечку Бабиничи, лежавшему неподалеку от Орши и с прадедовских времен принадлежавшему Кмицицам.
Заключив послание робкими словами в свою защиту, он снова утешился при мысли о том, что оказывает первую услугу не только Володыёвскому и его друзьям, но и всем полковникам, которые не пожелали ради Радзивилла предать отчизну. Чувствовал он, что нитка на том не оборвется. Положение, в которое он попал, было и вправду тяжелым, прямо-таки отчаянным, а ведь вот же нашлось какое-то средство, какой-то выход, узкая какая-то тропа, которая может вывести его на дорогу.
Теперь, когда он как будто уберег Оленьку от мести князя воеводы, а конфедератов от неожиданного нападения, задался он вопросом, что же ему самому делать.
Он порвал с изменниками, сжег свои корабли, хотел теперь служить отчизне, принести на алтарь ее силы, здоровье, жизнь, но как это сделать? Что предпринять? К чему приложить руку?
И снова ему подумалось:
«Пойти к конфедератам…»
Но что, если они не примут его, если объявят изменником и срубят голову с плеч или, что еще горше, прогонят с позором?
— Уж лучше пусть голову срубят! — воскликнул пан Анджей, сгорая от стыда и собственного унижения. — Сдается, легче спасать Оленьку, легче спасать конфедератов, нежели свое собственное доброе имя.
Вот когда можно было впасть в отчаяние.
Но снова закипела юношеская его душа.
— Да разве не могу я учинять набеги на шведов, как учинял на Хованского? — сказал он себе. — Соберу ватагу, буду нападать на них, жечь, рубить. Мне это не впервой! Никто не дал им отпора, а я дам, покуда не придет такая минута, что вся Речь Посполитая будет вопрошать, как вопрошала когда-то Литва: кто этот молодец, что сам один смело идет в логово льва? Тогда сниму я шапку и скажу: «Поглядите, вот он я, Кмициц!»
И такая жгучая жажда ратных трудов охватила его, что он хотел выбежать из хаты, приказать Кемличам с их челядью и своим людям садиться по коням и трогаться в путь.
Но не успел он дойти до двери, как почувствовал, будто кто в грудь его толкнул и отбросил назад от порога. Он остановился посреди хаты и смотрел в изумлении.
— Как? Ужели этим не искуплю я своей вины?
И он снова стал говорить со своею совестью.
«В чем же тут искупление? — вопрошала совесть. — Нет, иное тут что-то надобно!» — «Что же?» — вопрошал Кмициц. «Чем же еще можешь ты искупить вину, если не тяжкою, беззаветною службой, честною и чистою, как слеза? Разве это служба — собрать ватагу бездельников и вихрем носиться с нею по полям и лесам? Разве не потому тебе этого хочется, что пахнет тебе драка, как собаке жареное мясо? Ведь не служба это, а забава, не война, а масленичное гулянье, не защита отчизны, а разбой! Ты ходил так на Хованского и чего же добился? Разбойнички, что рыскают по лесам, тоже готовы нападать на шведские отряды, а откуда тебе взять иных людей? Ты не будешь давать покоя шведам, но и обывателям не дашь покоя, навлечешь на них месть врага, и чего же достигнешь? Не вину искупить хочешь ты, глупец, а уйти от трудов!»
Так говорила Кмицицу совесть, и Кмициц видел, что она права, и зло его брало, и обидно было ему, что собственная совесть такую горькую говорит ему правду.
— Что же мне делать? — сказал он наконец. — Кто даст мне совет, кто поможет?
И вдруг ноги сами под ним подогнулись, он упал у топчана на колени и стал громко молиться богу, от всей души просить его, от всего сердца.
— Господи Иисусе Христе, — говорил он, — сжалься надо мною, как сжалился ты на кресте над разбойником. Жажду я очиститься от грехов моих, начать новую жизнь и честно служить отчизне, но не знаю я, глупец, как это сделать. И изменникам этим служил я, господи, не столько по злобе, сколько по глупости; просвети же меня и наставь, ниспошли мне утешение в скорби моей и спаси в милосердии своем, ибо погибаю я… — Голос задрожал у пана Анджея, он стал бить себя в широкую грудь, так что гул пошел по хате, и все повторял: — Буди милостив ко мне, грешному! Буди милостив ко мне, грешному. Буди милостив ко мне, грешному! — Затем сложил молитвенно руки и, воздев их, продолжал: — А ты, пресвятая владычица, еретиками поруганная в отчизне моей, заступись за меня перед сыном своим, спаси меня, не оставь в печали и скорби моей, и буду я служить тебе и отплачу за поношение твое, дабы в смертный час хранила ты несчастную душу мою!
Когда молился так Кмициц, слезы, как горошины, покатились у него из глаз; наконец склонил он голову на постель и застыл в молчании, как бы ожидая, что же даст жаркая его молитва. Тишина воцарилась в хате, только сильный шум ближних сосен долетал со двора. Но вот скрипнули щепки под тяжелыми шагами за окном и послышались два голоса.
— Как ты думаешь, пан вахмистр, куда мы отсюда поедем?
— Да разве я знаю?! — ответил Сорока. — Поедем — и вся недолга! Может статься, далёко, к самому королю, что стонет под шведскою пятой!
— Ужели это правда, что все его оставили?
— Но господь бог его не оставил.
Кмициц внезапно встал; просветлен и спокоен был его лик; рыцарь направился к двери и, отворив ее, приказал солдатам:
— Коней держать наготове, пора в путь!
Солдаты тотчас засуетились; они рады были выбраться из лесу в свет далекий, тем более что все еще боялись, как бы их не настигла погоня, посланная Богуславом Радзивиллом. Старый Кемлич направился в хату, рассудив, что понадобится Кмицицу.
— Хочешь ехать, пан полковник? — спросил он, входя в хату.
— Да. Выведешь меня из лесу. Ты здесь все тропы знаешь?
— Знаю, здешний я. А куда хочешь ехать, пан полковник?
— К королю.
Старик попятился в изумлении.
— Царица небесная! — воскликнул он. — К какому королю, пан полковник?
— Да уж не к шведскому.
Кемлич не то что не опомнился, а вовсе креститься стал.
— Ты, пан полковник, верно, не знаешь, что люди толкуют, — король, говорят, в Силезии укрылся, потому что все его оставили. Краков и тот в осаде.
— Поедем в Силезию.
— Да, но как же пробиться сквозь шведов?
— По-шляхетски ли, по-мужицки ли, в седле ли, пешком ли — все едино, лишь бы пробиться!