Кисель от удивления широко раскрыл глаза, гетман же неожиданно обратился к Скшетускому:
— А знаешь, за что я тебя люблю?
Скшетуский покачал головой.
— Думаешь оттого, что ты аркан на Омельнике перерезал, когда я никто был и точно зверь затравлен? Нет, не за то! Я тебе тогда перстень дал с прахом гроба господня, но ты, строптивец, не показал мне этого перстня, когда попал в мои руки, а я тебя все же отпустил, — выходит, мы квиты. Не потому я тебя люблю. Ты мне иную оказал услугу, за что я тебе навек благодарен и почитаю другом.
Скшетуский в свой черед удивленно уставился на Хмельницкого.
— Видал, как дивятся, — словно обращаясь к кому-то четвертому, сказал гетман. — Ладно, припомню тебе, что мне в Чигирине рассказали, когда мы с Базавлука туда пришли с Тугай-беем. Расспрашиваю я всех о недруге своем Чаплинском, которого найти не сумел, а мне и говорят, как ты с ним обошелся после первой нашей встречи: мол, одной рукой за чуприну, другой за шаровары схватил да дверь им вышиб, — ха! — и морду в кровь разбил собаке!
— Верно, так я и сделал, — ответил Скшетуский.
— Ой, хорошо сделал, славно придумал! Я еще до него доберусь, иначе к чему комиссии да переговоры? Непременно доберусь и по-своему позабавлюсь, однако же и ты его хорошо отделал.
Затем, оборотившись к Киселю, гетман стал наново повторять рассказ:
— За чуприну его уцепил да за портки, слышь-ка, поднял, как слизняка, двери вышиб и на двор…
И расхохотался так, что загудело в светелке и эхо докатилось до соседней комнаты.
— Прикажи подать меду, любезный пан воевода, надобно выпить за здоровье этого рыцаря, моего друга.
Кисель приоткрыл дверь и крикнул слугу, который тотчас принес три кубка гущинского меда.
Гетман чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил — хмель, видно, сразу бросился ему в голову, лицо засмеялось и душа развеселилась; обратившись к поручику, он крикнул:
— Проси, чего хочешь!
Румянец выступил на бледных щеках Скшетуского, на минуту воцарилось молчанье.
— Не бойся, — сказал Хмельницкий. — Слово — олово: проси, чего хочешь, только Киселевых дел не касайся.
Хмельницкий, даже нетрезвый, оставался себе верен.
— Коли мне позволено расположением твоим воспользоваться, любезный гетман, я потребую от тебя правого суда. Один из твоих полковников меня обидел…
— Шею ему урiзати! — гневно перебил рыцаря Хмельницкий.
— Не о том речь: вели только ему принять мой вызов.
— Шею ему урiзати! — повторил гетман. — Кто таков?
— Богун.
Хмельницкий заморгал глазами, потом хлопнул себя по лбу.
— Богун? — переспросил он. — Богун убит. Менi король писав, что он в поединке зарублен.
Скшетуский остолбенел. Заглоба говорил правду!
— А что тебе Богун сделал? — спросил Хмельницкий.
Щеки поручика вспыхнули еще ярче. Он не мог решиться рассказать о княжне полупьяному гетману, боясь услышать от него какое-нибудь непростительное оскорбленье.
Его выручил Кисель.
— Это дело серьезное, — молвил он, — мне рассказывал каштелян Бжозовский. Богун у этого рыцаря невесту умыкнул и неведомо где спрятал.
— Так ищи ее, — сказал Хмельницкий.
— Я искал на Днестре, где она укрыта, но не смог найти. Говорят, он ее в Киев хотел отправить и сам туда собирался, чтобы там обвенчаться. Дозволь же мне, любезный гетман, в Киев за ней поехать, ни о чем не прошу больше.
— Ты мой друг, ты Чаплинского поколотил… Можешь ехать и искать ее везде, где пожелаешь, — я тебе разрешаю, и тому, у кого она пребывает, передашь мой приказ отдать ее в твои руки, а еще пернач получишь на проезд и письмо к митрополиту, чтоб по монастырям у монахинь искать позволил. Мое слово — олово!
Сказавши так, гетман крикнул в дверь, чтоб Выговский шел писать письмо и приказ составил, а Чарноту, хотя был пятый час ночи, отправил за печатью. Дедяла принес пернач, а Донцу было велено взять две сотни конных и проводить Скшетуского до Киева и далее, до первых польских сторожевых постов.
На следующий день Скшетуский покинул Переяслав.
Если Заглоба томился в Збараже, то не менее его томился Володы„вский, истосковавшись без ратных трудов и приключений. От времени до времени, правда, выходили из Збаража хоругви для усмирения разбойных ватаг, проливавших кровь и сжигавших села на берегах Збруча, но то была малая война — одни только стычки — хотя оттого, что зима стояла долгая и морозная, весьма обременительная, требующая многих усилий, а славы приносящая мало. Поэтому пан Михал каждый божий день приставал к Заглобе, уговаривая идти на выручку Скшетускому, от которого давно уже не было никаких известий.
— Верно, он там в какую-нибудь передрягу попал, а то и голову сложил,
— говорил Володы„вский. — Непременно надо нам ехать. Погибать, так вместе.
Заглоба особенно не противился, поскольку — как утверждал — вконец замшавел в Збараже и сам диву давался, как еще не оброс паутиной, однако с отъездом медлил, рассчитывая вот-вот получить от Скшетуского хотя бы записку.
— Пан Ян у нас не только отважен, но и смекалист, — отвечал он Володы„вскому на его настоянья, — обождем еще несколько дней, вдруг придет письмо и окажется, что в экспедиции нет нужды?
Володы„вский, признавая справедливость этого аргумента, вооружался терпением, хотя время все медленнее для него тянулось. В конце декабря ударили такие морозы, что даже разбои прекратились. В окрестностях стало спокойно. Единственным развлечением сделалось обсуждение общественных новостей, как из рога изобилия сыпавшихся на серые збаражские стены.
Толковали о коронации и о сейме и о том, получит ли булаву князь Иеремия, имевший на то больше оснований, чем любой другой полководец. Возмущались теми, кто утверждал, что благодаря возобновлению переговоров с Хмельницким один лишь Кисель будет возвышен. Володы„вский по этому поводу несколько раз дрался на поединках, а Заглоба напивался пьян — появилась опасность, что он совсем сопьется, поскольку не только с офицерами и шляхтой водил компанию, но и не гнушался гулять у мещан на крестинах, на свадьбах — особенно пришлись ему по вкусу их меды, которыми славился Збараж.
Володы„вский всячески ему за это выговаривал, внушая, что не пристало шляхтичу якшаться с особами низкого рода, ибо тем самым умаляется достоинство всего сословия, но Заглоба отвечал, что тому виной законы, дозволяющие мещанам скоропалительно богатеть и такие наживать состояния, какими достойна владеть только шляхта; он пророчил, что наделение простолюдинов чересчур большими правами к добру не приведет, но от своего не отступался. И трудно было его за то винить в унылую зимнюю пору, когда всяк терзался неуверенностью, скукой и ожиданьем.