Вскоре вспыхнуло пламя костра, когда же сухие ветки обуглились и покрылись пеплом, табунщики положили на уголья половину жеребячьей туши, а сами расположились чуть поодаль.
Кто растянулся на траве, кто принялся наигрывать на дудке; другие переговаривались, сидя по-турецки или на корточках. В зарослях царила полнейшая тишина, временами только покрикивал ястреб.
Запах известил вскоре, что мясо готово. Двое табунщиков выволокли тушу из костра и затащили ее под тенистый куст. Там все уселись вкруг нее и, откромсав ножом по доброму куску, принялись со звериной жадностью пожирать полусырое мясо; кровь стекала с пальцев и с бодбородков.
Напившись затем кислого кобыльего молока из бурдюков, они ощутили сытость в желудках. Минуту еще поговорили, затем головы стали клониться долу, тела отяжелели.
Наступил полдень. Солнце припекало все сильнее. Земля в кустарнике запестрела светлыми дрожащими пятнами — солнечные блики проникали сквозь густую листву. Все умолкло, даже ястреб кричать перестал.
Несколько татар поднялись и побрели к опушке присмотреть за лошадьми, остальные лежали на траве, как трупы на поле брани; вскоре всех сморил сон.
Впрочем объевшись и опившись, они, должно быть, видели во сне нечто тягостное и мрачное — временами кто-то громко стонал, кто-то, разомкнув на мгновение веки, бормотал:
— Ала, бисмилла!..
Внезапно с опушки донесся звук, тихий, но страшный: что-то вроде короткого хрипа задушенного и не успевшего даже крикнуть человека. То ли слух у табунщиков был такой чуткий, то ли некий звериный инстинкт остерег их перед опасностью или, быть может, смерть дохнула на них ледяным своим дыханием, так или иначе все враз пробудились ото сна.
— Что такое? Где те, с лошадьми? — спрашивали они друг друга.
И тут из кизилового куста отозвался чей-то голос по-польски:
— Они не вернутся!
И в ту же минуту полторы сотни человек обрушились со всех сторон на табунщиков, смертельно перепуганных — крик замер у них в груди. Мало кто успел схватиться за ятаган. Кольцо нападающих сжало и поглотило их. Кустарник трясся под напором сбившихся в кучу тел. Слышался то резкий свист, то сопенье, то стон, то хрип, но длилось это не более минуты, затем все утихло.
— Сколько живых? — спросил один из нападающих.
— Пятеро, пан комендант.
— Осмотреть тела, не затаился ли кто, нож в горло каждому — для верности, а пленников к костру!
Приказ был немедля выполнен. Убитых пригвоздили к траве их собственными ножами; пленников же, привязав ноги к палкам, положили вкруг костра, который Люсьня разгреб так, что угли, присыпанные пеплом, оказались сверху.
Пленные смотрели на эти приготовления и на Люсьню безумными глазами. Было меж них трое хрептевских татар, они отлично знали вахмистра. Тот тоже узнал их и сказал:
— Ну, камраты, теперь петь придется, не то на поджаренных подошвах на тот свет отправитесь. По старому знакомству угольков не пожалею!
С этими словами он подкинул в костер сухих веток, они тотчас вспыхнули жарким пламенем.
Но тут подошел Нововейский и стал допрашивать пленников. Их показания подтвердили то, о чем молодой поручик уже догадывался.
Липеки и черемисы шли впереди орды и всех султанских войск. Вел их Азья, сын Тугай-бея, он командует всею ратью. Из-за жары они, как и все войско, шли ночами, днем же пускали стада пастись. Не стереглись — ибо и мысли не допускали, что кто-то может напасть на них даже вблизи Днестра, не говоря уж о Пруте, у самого ордынского становища; так что шли, как им было удобно, со стадами и верблюдами, которые тащили на себе шатры главарей. Шатер мурзы Азьи легко отличить, в него воткнут бунчук, и во время постоя каждый отряд водружает подле него знамена. Польские татары примерно в миле отсюда; в их чамбуле около двух тысяч человек, но часть людей осталась при белгородской орде, она идет вослед, в миле от липеков.
Нововейский еще выспрашивал, как проще до чамбула добраться, как расположены шатры, и наконец приступил к тому, что более всего его занимало.
— Женщины есть в шатре? — спросил он.
Татары, те, что служили ранее в Хрептеве, понимали, в какое бешенство придет Нововейский, когда узнает всю правду о судьбе своей сестры и своей невесты, и тряслись за собственную шкуру.
Опасаясь, что его бешенство в первую очередь обрушится на них, они заколебались было, но Люсьня тотчас предложил:
— Пан комендант, подогреем сукиным сынам подошвы, заговорят небось!
— Сунь им ноги в угли! — сказал Нововейский.
— Помилосердствуйте, — возопил Элиашевич, старый хрептевский татарин, — все скажу, что глаза мои видели…
Люсьня взглянул на коменданта, не велит ли он все же выполнить угрозу, но тот махнул рукою и сказал Элиашевичу:
— Говори, что видел?
— Невиновны мы, ваша милость, — ответил тот, — мы только приказа слушались. Мурза наш подарил сестру вашей милости пану Адуровичу в наложницы. Я ее на Кучункаурах видел, когда она с ведрами по воду шла, я еще подсобил ей тащить, потому как в тягости она была…
— О горе! — шепнул Нововейский.
— А другую девушку мурза наш себе в шатер взял. Мы не так часто ее видели, но слышали не раз, как кричала она, мурза хотя и для утехи ее держал, что ни день плетью хлестал и ногами топтал.
Губы Нововейского побелели и задрожали. Элиашевич едва услышал вопрос:
— Где они нынче?
— Проданы в Стамбул.
— Кому?
— Мурза, верно, и сам того не знает. Вышло повеление от падишаха, чтоб в стане не было женщин. Их на базаре продавали, ну и мурза продал.
Допрос окончился, и у костра воцарилась тишина. Только кизиловые ветви шумели все сильнее — их тряс подувший недавно горячий южный ветер. Стало душно; на линии горизонта показалось несколько туч, темных в середине и отливающих медью по краям.
Нововейский пошел прочь от костра, как безумный, потом повалился ничком на землю и стал царапать ее ногтями, и кусать свои руки, и хрипеть — словно конец ему пришел. Судороги сотрясали его исполинское тело. Так лежал он несколько часов кряду. Драгуны издали наблюдали за ним. Даже Люсьня не смел к нему приблизиться.
Зато, смекнув, что комендант не разгневается, коли он прикончит татар, грозный вахмистр, единственно из врожденной жестокости, позатыкал им рты травой, чтобы не было криков, и прирезал, как баранов.
Пощадил он одного Элиашевича, рассудив, что тот может сгодиться им как вожатый. Окончив свои труды, он оттащил от костра еще дергающиеся трупы, уложил рядком, а сам пошел глянуть, что там с комендантом.
— Ежели и спятил он, мы того стервеца все одно должны добыть, — буркнул он про себя.
Минул полдень, послеполуденные часы — день стал клониться к закату. Небольшие сперва облачка затянули уже почти все небо и становились все гуще, темнее, все так же отливая медью по краям. Гигантские их клубы, как мельничные жернова, тяжко поворачивались вокруг оси, наползали, грудились и, потолкавшись в вышине, всем сонмом скатывались ниже и ниже.