Тут Харламп бросил взгляд на супругу пана Анджея, и она, догадавшись, что при ней он не решается заговорить, сказала мужу:
— Я велю прислать еще меду, а пока одних вас оставлю.
Кмициц повел пана Харлампа за собой в беседку и, посадив на скамью, воскликнул:
— Что с тобой? Или помощь какая надобна? Положись же на меня, как на Завишу! [2]
— Ничего мне не надобно, — отвечал старый солдат, — и помощь твоя не нужна, пока вот этой рукой я еще шевельнуть в силах и саблю удержать могу, но старый друг наш, достойнейший муж Речи Посполитой, в глубоком горе, да кто знает, жив ли он…
— О святой боже! У Володыёвского беда?
— Беда! — подтвердил Харламп, и из глаз его в три ручья хлынули слезы. — Знай же, ваша милость, что панна Анна Борзобогатая с земной юдолью рассталась.
— Умерла! — воскликнул Кмициц, схватившись за голову.
— Как птичка, пронзенная стрелой…
Наступило молчание, только яблоки с тяжким стуком падали на землю да пан Харламп вздыхал все громче, с трудом сдерживая плач, а Кмициц, заломив руки и качая головой, повторял:
— Милостивый боже! Милостивый боже!..
— Не дивитесь тому, что ослаб я и обмяк, — промолвил наконец пан Харламп, — ведь если у вас при одной только вести о несчастье щемит сердце от dolor [3] что же говорить обо мне, который и ее кончину, и его безмерную скорбь видел.
Тут вошел слуга, неся на подносе бутыль и еще одну чарку, а следом и Оленька, изнывавшая от любопытства. Глянув мужу в лицо и заметив его глубокое смятение, она, не выдержав, сказала:
— С какой твоя милость пожаловали вестью? Не отталкивайте меня. Может, я вас утешу, может, поплачу с вами, а может, советом помогу.
— Тут и твоей голове не придумать совета, — сказал пан Анджей, — боюсь только, кабы от таких вестей здоровью твоему урона не было…
— Я все снесу, горше всего неизвестность.
— Ануся умерла! — сказал пан Кмициц.
Оленька, побледнев, тяжело опустилась на скамейку. Кмициц подумал было, что она сомлела, но печаль взяла верх над внезапностью вести. Оленька заплакала, а оба рыцаря дружно ей вторили.
— Оленька, — сказал наконец Кмициц, желая отвлечь ее и утешить, — или не веришь ты, что душа ее в раю?
— Не над ней, а без нее, осиротев я плачу, да еще над бедным паном Михалом, потому что хотела бы я верить в спасение собственной своей души, так же как в ее вечное блаженство верю. Редкой добродетели была, благородная, добрая. Ах, Ануся! Ануся, незабвенная моя!
— Я был при ней и всем могу пожелать такого благочестия в час кончины.
Снова наступило молчание, а когда вместе со слезами отхлынула печаль, Кмициц сказал:
— Рассказывай, друже, все как было, в грустных местах медом дух подкрепляя.
— Спасибо, — ответил Харламп, — выпью глоток-другой, коли и ты мне компанию составишь, а то боль сердце клещами сжала, а теперь за глотку хватает, того и гляди, задушит. Вот как это было. Ехал я из Ченстоховы в родные края, думал, возьму в аренду именье, поживу на старости лет в мире и покое. Довольно повоевал я на своем веку, мальчишкой в войско вступил, а сейчас голова седая. Если не усижу на месте, может, и встану под чьи-то знамена, но, право, союзы эти с обидчиками, вконец отчизну разорившие, да междоусобицы всякие, на потеху врагам разжигаемые, вконец отвратили меня от Беллоны… Боже праведный! Слышал я, пеликан своею кровью детей кормит. Но у бедной отчизны и крови-то не осталось. Добрым солдатом был Свидерский… Бог ему судья!..
— Ануся, милая Ануся! — с плачем прервала его пани Александра, — если бы не ты, что бы со мной и со всеми нами сталось! Была ты для меня опорой и защитой. Ануся, любимая моя Ануся!
Услышав это, Харламп снова зарыдал в голос, но Кмициц тотчас же обратился к нему со словами:
— А скажи, друже, где ты Володыёвского встретил?
— Встретились мы в Ченстохове, где оба на время остановились, дары чудотворной божьей матери приносили. Он сказывал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, без ее благословения и согласия Ануся под венец идти не хотела. Девушка в то время была здорова, а Михал весел, как голубок. «Вот, говорит, господь вознаградил меня за верную службу!» Передо мной похвалялся да зубы скалил, бог ему прости, ведь в свое-то время спор у нас из-за этой девушки вышел, и мы было драться хотели. Где-то она теперь, бедняжка?
И тут пан Харламп снова зарыдал, но Кмициц остановил его:
— Так ты говоришь, она здорова была? Неужто умерла в одночасье?
— Воистину так, в одночасье. Остановилась барышня у пани Замойской, она как раз с мужем, паном Мартином, в Ченстохове гостила. Михал, бывало, день-деньской у них сиживал, сетовал на проволочки, говорил, что заждался, эдак им и за год до Кракова не доехать, ведь все их по дороге привечали. Да и не диво! Такому гостю, такому удальцу всякий рад, а уж кто зазвал его в дом, не вдруг отпустит. Михал и к барышне меня отвел, еще и шутил: вздумаешь за ней волочиться — зарублю. Да только ей без него белый свет был не мил. А меня, бывалоча, тоска разбирала, хоть волком вой: вот дожил до седин, а все один как перст. Ах, да полно! Но вот как-то ночью прибегает ко мне Михал — лица на нем нет.
«Беда, брат, помоги, не знаешь ли лекаря какого?» — «Что стряслось?» — «Заболела Ануся, не узнает никого!» — «Давно ли?» — спрашиваю. «Да вот человека прислали от пани Замойской!» А на дворе ночь! Где тут искать лекаря, один монастырь по соседству, а в городе людей меньше, чем развалин. Ну, разыскал я, однако, лекаря, правда, он идти не хотел, так я его обушком пригнал. Да только там не лекарь, а ксендз был нужен. Ну нашли мы наконец достойного отца паулина, и он молитвами вдохнул в бедняжку искру сознания, она и причаститься смогла, и с Михалом простилась нежно. На другой день к полудню ее не стало. Лекарь говорил, видно, опоили ее чем, да не верится, ведь в Ченстохове злые чары силу теряют. Но что с Володывёским делалось, он такое нес, ну, да господь ему простит, потому что человек в горе себя не помнит… Вот, говорю как на духу, — тут пан Харламп голос понизил, — богохульствовал, себя не помня.
— Богохульствовал?! Неужто? — тихо повторил Кмициц.
— Выбежал от покойницы в сени, из сеней на двор, шатается, как пьяный. А на дворе поднял кулаки к небу и завопил: «Так вот она награда за мои труды, за мои раны, за мою кровь, за верную службу отечеству?!»
Одна-единственная овечка у меня была, говорит, и ее ты прибрал, о господи. Воина-рубаку, что за себя постоять готов, свалить, говорит, это тебе по плечу, но невинного голубя задушить и кот, и ястреб, и коршун сумеют… и…