На другой день, заручившись письмом от ксендза примаса и обсудив весь план действий с Кетлингом, Заглоба позвонил в колокольчик у монастырских ворот на Mons regius. С волнением ждал он, как-то примет его Володыёвский. При одной мысли об этом сердце его билось чаще; разумеется, он обдумал предстоящий разговор во всех тонкостях и теперь размышлял, с чего начать, понимая, что многое решат первые мгновенья. С этой мыслью он зазвонил в колокольчик, раз-другой, а когда в замке скрипнул ключ и калитка слегка приоткрылась, не слишком церемонясь, решительно подался вперед, а оторопевшему монашку сказал:
— Знаю, у вас свои законы, сюда не каждый войдет, но вот у меня письмо от ксендза примаса, не откажи в любезности, carissime frater «Дорогой брат (лат.).», передать сие послание отцу приору.
— Желание ваше будет исполнено, — сказал монашек, склонившись в поклоне при виде примасовой печати.
Промолвив это, он потянул за прикрепленный к язычку колокольчика ремень, раз-другой, чтобы позвать кого-то, потому что сам отойти от ворот не смел.
По зову колокольчика явился другой монах и, забрав письмо, в молчании удалился, а пан Заглоба положил на лавку узелок, который держал в руках, и сел тут же, с трудом переводя дух.
— Frater, — сказал он наконец, — давно ли ты в монахах ходишь?
— Скоро пять лет, — отвечал привратник.
— Подумать только, такой молодой — и пять лет. Теперь, поди, даже если бы и захотелось покинуть эти стены, поздно. Небось тоскуете иногда по мирской жизни, одного военная служба влечет, другого — забавы да пирушки, у третьего вертихвостки всякие на уме…
— Apage!«Изыди! (Лат.)» — сказал монашек с чувством и перекрестился.
— Так как же? Неужто соблазны не смущали? — повторил Заглоба.
Но монашек с недоверием глянул на этого посланца духовной власти, речи которого звучали столь непривычно, и сказал:
— Тому, за кем эти двери закрылись, назад дороги нет.
— Ну это мы поглядим! Как там пан Володыёвский? Здоров ли?
— Тут нет никого, кто носил бы это имя.
— Брат Михал, — сказал наудачу пан Заглоба. — Бывший драгунский полковник, что недавно к вам пожаловал?
— Это, должно быть, брат Ежи, но обета он не давал, срок не подошел.
— И не даст, наверное, потому что и не поверишь, frater, какой это был сердцеед! Другого такого повесы и греховодника ни в одном монасты… тьфу ты пропасть, я хотел сказать, ни в одном полку не сыщешь, хоть все войско перебери!
— Такие речи мне и слушать негоже, — сказал монах, дивясь все больше и больше.
— Вот что, frater! Не знаю, где у вас мода гостей принимать, если здесь, советую удалиться, вот хотя бы в ту келью у ворот, потому как у нас разговоры пойдут мирские.
— Уйду хоть сейчас, от греха подальше, — сказал монах.
Тем временем появился Володыёвский, иначе говоря, брат Ежи, но Заглоба не узнал его, так сильно он переменился.
В белом монашеском одеянии Михал казался чуть выше, чем в драгунском колете, когда-то лихо закрученные вверх, чуть ли не до самых глаз усы теперь обвисли. Брат Ежи, должно быть, пытался отпустить бороду, и она топорщилась русыми клочьями не более чем на полпальца в длину; он отощал и даже высох, а главное, глаза у него потускнели. Опустив голову и спрятав на груди под рясой руки, бедняга шел, едва передвигая ноги.
Заглоба поначалу не узнал его и, решив, что сам приор вышел его встретить, встал с лавки и начал первые слова молитвы:
— Laudetur…«Да прославится… (Лат.)»
Но, присмотревшись, раскинул руки и воскликнул:
— Пан Михал! Пан Михал!
Брат Ежи не противился объятьям, что-то похожее на рыданье всколыхнуло его грудь, но глаза по-прежнему оставались сухими.
Заглоба долго прижимал его к груди и наконец заговорил:
— Не одинок ты был, оплакивая свое несчастье. Плакал я, плакали Кмицицы и Скшетуские. На все воля божья! Смирись с нею, Михал! Пусть же тебя отец милосердный вознаградит и утешит! Мудро ты поступил, отыскав себе сию пристань. В час скорби мысли о боге — лучшее утешение. Дай-ка еще раз прижму тебя к сердцу. Вот и не вижу тебя совсем — слезы глаза застят.
Пан Заглоба, глядя на Володыёвского, и в самом деле растрогался до слез, а выплакавшись, сказал:
— Прости, брат, что вторгся в тихую твою обитель, но не мог я поступить иначе, да и сам ты с этим согласишься, доводы мои послушав! Ах, Михал, Михал! Сколько мы вместе пережили и дурного и хорошего! Нашел ли ты за этой оградой хоть какое-то утешение?
— Нашел, — отвечал пан Михал, — нашел в словах, что денно и нощно тут слышу и твержу и готов твердить до самой смерти. Memento mori!«Помни о смерти! (Лат.)» В смерти мое утешение.
— Гм! Смерть куда легче на поле битвы найти, чем в монастыре, где жизнь идет день за днем, будто кто понемногу клубок разматывает…
— Тут нет жизни, нет земных дел, и душа, еще не расставшись с телом, уже в ином мире обитает.
— Коли так, не стану тебе говорить, что белгородская орда на Речь Посполитую зубы точит, твое ли это теперь дело?
Усы пана Михала вдруг встопорщились, правая рука невольно потянулась влево, но, не найдя сабли, снова исчезла под одеянием. Он опустил голову и сказал:
— Memento mori!
— Верно, верно! — сказал Заглоба, с явным нетерпением моргая здоровым глазом. — Только вчера гетман Собеский сказывал: «Пусть бы Володыёвский еще и эту бурю с нами встретил, а потом пусть идет в любой монастырь. Господь на него за это не разгневается, наоборот, был бы монах хоть куда». Но трудно и удивляться, что собственное спокойствие тебе покоя родины дороже, как говорится: prima caritas ab ego «Здесь: своя рубашка ближе к телу (лат.).».
Наступило долгое молчание, только усы у пана Михала дрогнули и встопорщились.
— Обета не давал? — спросил вдруг Заглоба. — Стало быть, хоть сейчас можешь отсюда выйти?
— Монахом я не стал, потому что ждал на то божьего благословения и того часа, когда горестные мысли перестанут томить душу. Но божья благодать на меня снизошла, спокойствие возвратилось, стены эти я покинуть могу, но не хочу; приближается срок, когда я с чистым сердцем, земных помыслов чуждый, дам наконец обет.
— Не хочу я тебя отговаривать, да и рвение твое мне по душе, хотя, помнится, Скшетуский, надумав постричься в монахи, ждал, когда над отечеством стихнет буря. Делай как знаешь. Ей-ей, не стану отговаривать, я ведь и сам когда-то о монастырской обители мечтал. Было это полвека назад, помнится, стал я послушником; с места мне не сойти, коли вру: Но увы! Господь распорядился иначе… Об одном тебя только прошу, Михал, выйди отсюда хоть на денек.
— Зачем? Оставьте меня в покое! — отвечал Володыёвский.