Слушая щебетанье жены, Основский таял от восторга и, пользуясь моментом, завладел ее ручками и стал до локтей покрывать их поцелуями. Но при этом задал ей вполне естественный вопрос, тот самый, что и Поланецкий своей жене:
– Скажи, почему ты принимаешь это так близко к сердцу?
– La reine s'amuse! [52] – ответила Анета кокетливо. – Писать романы дело нехитрое. Есть талант, пусть маленький, и ничего больше не надо, а вот устроить в жизни то, о чем пишется, – потруднее. Но так увлекательно!.. – И прибавила, помолчав: – А если ты думаешь, у меня какая-то цель, попробуй-ка, отгадай, какая.
– На ушко тебе скажу, – ответил Оcновский.
Она с шаловливой гримаской подставила ухо, и ее фиалковые глаза округлились от любопытства.
Но Оcновский не затем приблизил губы, чтобы сообщить секрет, а чтобы поцеловать.
– La reine s'amuse! – чмокнув ее в ушко, повторил он.
И это была правда. Какую бы цель она ни преследовала, сводя Завиловского с «Линеткой», ей прежде всего хотелось помочь осуществиться роману в жизни, и эта роль доброго гения влюбленных несказанно увлекала и забавляла ее.
В этой роли она теперь частенько наведывалась к Марыне Поланецкой – разузнать что-нибудь про «орла» – и возвращалась обычно обнадеженная. Желая усыпить бдительность Марыни, Завиловский все чаще беседовал с ней о панне Линете. Расчет его оказался столь верен, что, когда Основская прямо спросила однажды Марыню, не влюблен ли он в нее, та только рассмеялась.
– Придется нам, Анетка, смириться с тем, что он не влюблен ни в меня, ни в тебя. Яблоко досталось Линете, а нам с тобой остается только плакать – или радоваться за нее.
Линету же, в свой черед, окружала атмосфера, внушавшая мысли и чувства, которые льстили ее самолюбию. С утра до вечера ей твердили, что этот парящий над облаками «орел» готов пасть к ее ногам, влюбленный в нее без памяти, – может ли остаться к этому равнодушной натура столь незаурядная, столь исключительная, как она? Нет, для нее это было слишком лестно, чтобы оставить равнодушной. Рисуя Коповского, она искренне восхищалась его «дивными чертами»; нравилось ей также изощряться в остроумии на его счет, тем паче что словечки ее подхватывались и повторялись в доказательство ее ума и наблюдательности. Привлекал он ее и по другим причинам; но и Завиловский был недурен собой, хотя не носил бороды и одевался не по моде. И потом, столько говорилось о его «заоблачном» парении – и ее возвышенной душе, которая не может этого не оценить… Говорилось не только Анетой, а буквально всеми. Тетушка, не допускавшая прежде мысли, что кто-то может не влюбиться в нее самое, а теперь перенесшая столь же преувеличенные ожидания на племянницу, естественно, присоединилась к Основской, щедро расшивая канву реальности узорами своей фантазии. К общему хору примкнул в конце концов и сам Основский. Любя жену, он готов был полюбить и Линету, и тетушку, и все, что имеет какое-либо касательство к «Анетке», а потому тоже принял затею близко к сердцу. Завиловский был ему симпатичен, и сведения, собранные о нем, тоже были благоприятны. Из них явствовало, во всяком случае, что Завиловский нелюдим, амбициозен и настойчив в осуществлении задуманного, замкнут и очень талантлив. Дам все это очень к нему расположило, и он тоже подумал: «А может, правда, неплохо бы?..» Поведение Завиловского в известной мере подтверждало серьезность его намерений – с некоторых пор он стал частым гостем в их общем салоне и подолгу разговаривал с Линетой. И если первое было следствием любезных приглашений Основской, то второе – выражением лишь доброй воли. От внимания Анеты не ускользнуло, что он все чаще поглядывает на золотистые волосы и тяжелые веки «Линетки», провожая ее взглядом, когда она прохаживается. А он – отчасти из дипломатических соображений, отчасти из любопытства – и впрямь стал к ней присматриваться.
Когда же вышла его книжка, дело приняло совсем серьезный оборот. Стихи его и раньше обращали на себя внимание, о них говорили, но то, что они печатались порознь и с большими перерывами, ослабляло общее впечатление. Теперь же, собранные вместе, они явились для читающей публики поистине откровением. Были в них искренность, блеск и сила. Язык, чеканный и весомый, как металл, был в то же время гибок и послушно передавал тончайшие нюансы. Слава его росла. И шепот одобрения сменился бурными изъявлениями восторга. Достоинства книги, как водится, преувеличили, и в молодом поэте приветствовали преемника громких имен, наследника былого величия. Фамилия его, просочась из редакционных кабинетов, стала достоянием гласности. О нем повсюду заговорили, заинтересовавшись и его особой, ища знакомства с ним; любопытство только подогревалось почти полной неизвестностью. Богатый старик Завиловский, отец панны Елены, говаривавший, что не знает бедствий страшнее подагры и обедневшей родни, теперь повторял при каждом удобном случае: «Mais oui, mais oui – c'est mon cousin!» [53] Такое признание имело большой вес для многих, в особенности для тетушки Бронич. Основская, а с ней и Линета примирились даже с «безвкусной» булавкой в его галстуке; все теперь в Завиловском могло сойти за оригинальность. Только имя – Игнаций – заставляло их втайне страдать. Они предпочли бы другое, более поэтичное, как и пристало такой знаменитости; но, когда Основский, учившийся в свое время в Меце и вынесший оттуда кое-какие познания в латыни, объяснил, что «Игнаций» означает «Огненный», они смирились: коли так, дело другое.
В доме Поланецких и Бигелей, а также в конторе от души радовались успеху книги. Среди служащих не было завистников. И старик кассир Валковский, и торговый агент Абдульский, и бухгалтер Позняковский гордились коллегой, словно отсвет его славы ложился на всю фирму. «Знай наших!» – приговаривал Валковский. Бигель два дня размышлял, пристало ли такой знаменитости занимать после всего этого скромную должность письмоводителя в торговом доме «Бигель и Поланецкий», спросил даже о том самого Завиловского.
– Как же так, дорогой пан Бигель! – получил он ответ. – Из-за того, что обо мне посудачили немножко, вы хотите меня лишить куска хлеба и приятного общества? У меня же нет издателя, и, если б не служба у вас, мне бы не на что было и книжку выпустить.
Против такого довода нечего было возразить, и Завиловский остался в конторе. Только еще чаще стал бывать в гостях у Бигелей и Поланецких. У Основских же после выхода сборника в свет не появлялся целую неделю, будто в чем провинился. Но, вняв уговорам пани Бигель и Марыни, выбрался как-то вечером к ним, чего и ему самому в глубине души хотелось.
Но дамы как раз собирались в театр. Обе, конечно, тут же решили остаться, но Завиловский стал их отговаривать. В конце концов, к удовольствию обеих дам, выход был найден: Завиловский поедет с ними. На том и согласились. «А Юзек, коли захочет, может в кресла взять билет». Юзек так и сделал. Во время спектакля Завиловский с Линетой по настоянию Основской, которая заявила, что они с тетушкой будут их «опекать», сели в первом ряду. «Сидите себе там и беседуйте, а заглянет кто ненароком, я сумею его заговорить, чтобы не мешал». Когда публика узнала, кто в ложе, взоры стали часто обращаться на них. Панна Кастелли купалась в лучах его славы; в этих взглядах, казалось, читался вопрос: кто та златокудрая красавица с полуопущенными очами, с которой разговаривает поэт? И, украдкой поглядывая на него, она говорила себе: если бы не выступающий вперед подбородок, он был бы совсем недурен, но недочет легко исправим, достаточно бороду отпустить, зато профиль красивый. Основская добросовестно выполняла свое обещание и, когда явился Коповский, не дала ему слова сказать. С панной Кастелли удалось ему только поздороваться, а у Завиловского спросить: