Завиловский поднял на нее удивленный взгляд.
– Да, действительно, так просто, что никому даже в голову не приходит.
Она улыбнулась невесело и, взяв бантик, снова принялась за работу.
– Скажите Линете, – повторила она, быстро взмахивая похудевшей рукою с иглой. – Видите ли, в жизни можно быть больше или меньше счастливым – это уж как бог даст. Но нерушимый душевный покой можно обрести, только руководствуясь этим правилом. А без этого жизнь превратится в погоню за счастьем, и на каждом шагу будут разочарования, хотя бы потому, что воображение наше часто расходится с действительностью.
Говоря, она продолжала шить.
А он смотрел на ее склоненную голову, на снующую с иглой руку, на ее рукоделье, слушал ее голос, и ему чудилось, будто спокойствие, о котором она говорит, исходит от нее самой, наполняет комнату, реет над столом, сияет в пламени лампы – и передается ему.
Завиловский так поглощен был собой, своей любовью, что не уловил никакого грустного оттенка в ее речах; лишь две вещи его занимали: во-первых, почему излагаемые ею азбучные истины не доступны общему пониманию, а во-вторых, почему сам он до них не додумался. «Как ничтожна книжная наша премудрость в сравнении с мудростью чистого женского сердца», – сказал он про себя. И, вспомнив при виде Марыни Основскую, подумал: «Какая все-таки разница между ними!» И внезапно пришло огромное облегчение; терзавшие его мысли унялись. Он отдыхал душой, глядя на это благородное создание. «Вот такая же и Линета – спокойная, правдивая и простая», – подумалось ему.
Тем временем пришел Поланецкий, а за ним – Бигели в сопровождении слуги, несшего виолончель. За чаем Поланецкий заговорил о Машко. Дело об опротестованном завещании повел он со всей напористостью, продвигая его вперед, несмотря на все новые затруднения. Молодой адвокат от благотворительных заведений – тот самый Селедка, которого Машко сулился умаслить, поперчить и проглотить, – оказался против ожидания костистым, и съесть его было не так-то просто. По слухам, дошедшим до Поланецкого, это был хладнокровный, упорный и понаторелый уже юрист.
– Но самое забавное, что Машко верен себе, – продолжал Поланецкий, – мнит себя патрицием, вступившим в единоборство с плебеем. Это, говорит, испытанием будет, чья кровь благородней. Жаль, Букасика нет в живых, его бы это позабавило.
– Машко все еще в Петербурге? – спросил Бигель.
– Сегодня возвращается, поэтому она и не смогла остаться, – ответил Поланецкий, прибавив немного погодя: – Я был раньше против нее предубежден, но теперь вижу: она неплохая женщина. И жаль ее.
– Чего же ее жалеть? Ведь дело Машко пока не проиграл, – заметила пани Бигель.
– Его подолгу дома нет. А мать ее в Вене, в глазной лечебнице, и, кажется, зрения лишится. И она по целым дням одна, как затворница. Оттого мне и жаль ее, несмотря на прежнее предубеждение.
– Она намного симпатичней стала, выйдя замуж, – сказала Марыня.
– Да, – подтвердил Поланецкий, – притом нисколько не подурнела. Раньше эти покрасневшие глаза ее портили, но теперь воспаление прошло, и выглядит она совершеннейшей девушкой.
– Неизвестно только, нравится ли это ее мужу, – вставил Бигель.
Марыню так и подмывало поделиться новостью о Завиловском, но поскольку о помолвке объявлено не было, она не решалась. Однако после чая, когда пани Бигель спросила, как же его-то «дело», и он сам сказал, что почти «выиграно», Марыня вмешалась и сообщила: Завиловского можно поздравить. Все с искренней приязнью, и без того питаемой к нему, бросились пожимать ему руку, и все повеселели. Бигель чмокнул на радостях жену, Поланецкий велел подать шампанское и бокалы – выпить за здоровье «самой экстравагантной пары» в Варшаве; пани Бигель проезжалась на тот же счет, подтрунивая: можно себе представить, какой порядок будет в доме художницы и поэта. Завиловский смеялся, глубоко, однако, взволнованный в душе тем, что мечты его начинают сбываться.
– С богом! – чокаясь с ним, сказал Поланецкий. – Хочу дать вам совет: вкладывайте весь свой поэтический талант в стихи, в творчество, а в жизни будьте реалистом и помните: супружество – не романти…
Он не договорил: Марыня зажала ему рот рукой.
– Не слушайте этого резонера, – смеясь, сказала она Завиловскому, – и не придумывайте заранее никаких теорий; любите – и все.
– Да, да, конечно! – ответил Завиловский.
– Купите себе арфу в таком случае… – поддразнил его Поланецкий.
При упоминании об арфе Бигель взял свою виолончель, заявив, что такой вечер надлежит завершить музыкой. Марыня села за фортепиано, и они заиграли серенаду Генделя. У Завиловского было чувство, будто душа его покидает тело, уносясь в ночи с этими нежными звуками к Линете и баюкая ее. Ушел он поздно вечером, приободрясь внутренне в обществе этих славных людей.
Марыня обрела наконец покой – «какой уж бог дал», но поистине полный. В этом очень помог голос с того света – пожелтевшая от времени тетрадка, в которой прочла она: «Замуж выходят не для счастья, а чтобы исполнять налагаемые господом обязанности». Она и раньше часто заглядывала в эту тетрадку, но подлинный смысл этих слов поняла лишь в последнее время, после душевной борьбы, пережитой по возвращении из Италии. В результате она не только покорилась судьбе, но и перестала считать себя несчастливой. Хотя счастье оказалось и не таким, как желалось, повторяла она себе, но оно все-таки реальное. Конечно, хотелось бы видеть побольше – нет, не поклонения, а ласки, она знала, Стах умеет быть ласковым и был таким с Литкой; хотелось, чтобы его чувство не было таким рассудочным, чтобы в нем была хоть крупица поэтичности, без которой трудно представить себе любовь; но ведь это не в ее власти. Вместе с тем в глубине души оставалась надежда, что он переменится. Но пусть даже этого не произойдет, все равно надо бога благодарить за то, что дал ей в мужья такого дельного, порядочного человека, достойного не только любви, но и уважения. Часто задумывалась она над тем, кого сравнить с ним, и не находила никого, кто выдержал бы такое сравнение. Бигель был славный, но несколько ограниченный; Основскому при всей доброте не хватало энергии и практического смысла; Машко вообще не шел ни в какое сравнение; Завиловский был для нее скорей гениальным ребенком, нежели мужчиной. Словом, при любом сравнении Стах только выигрывал, и она проникалась к нему все большим доверием и любовью. Смиряясь, отказываясь от себя ради него, жертвуя своими мечтами и эгоистическими стремлениями, она словно становилась лучше, совершенствовалась духовно, не только не опускаясь ниже, а, напротив, поднимаясь выше, ближе к богу, – и в минуту озарения поняла: это и есть счастье. Поланецкого часто не бывало дома, и, оставаясь одна, она частенько говаривала себе с немудрящей женской простотой: «Человек должен стараться быть лучше, и, если я не стала хуже, уже хорошо! Сложись все иначе, пожалуй, я испортилась бы». Ей не приходило в голову, что в этих рассуждениях больше ума, чем, например, во всех речах и помыслах Основской. Столь же естественным Марыне казалось, что она стала для Стаха менее привлекательной, в чем убеждало ее большое зеркало. И, глядясь в него, она себе говорила: «Глаза, пожалуй, те же, но лицо, фигура – смотреть страшно! На месте Стаха я бы из дома убежала!» Но это была неправда: никуда бы на его месте она не убежала, но ей и это хотелось вменить в заслугу своему Стаху. Утешением служили и слова пани Бигель сказавшей, что после она похорошеет и будет выглядеть, как «молоденькая». И сердце ее временами исполнялось радостной благодарности за то, как мудро все устроено: немножко помучилась, немножко подурнела, а потом не только все сторицей возвращается, но в награду получаешь еще «бебешку», который дает жизни новый смысл, теснее связывая жену и мужа. И от этих мыслей становилось не только покойней, но даже веселее.