— Князь Ярема велел, чтоб была, она и есть.
Пан Заглоба намеренно разговаривал во весь голос, чтобы в окружающем гаме как можно больше народу могли его услышать.
— Дайте же и этим горелки, — велел он молодцам, указывая на мужиков,
— однако сперва дайте меду мне, а то холодно.
Один из казаков зачерпнул мед гарнцевой жестянкой и на шапке поднес ее пану Заглобе.
Шляхтич осторожно, чтобы не расплескать, взял кружку обеими руками, поднял к усам и, откинув голову, стал пить медленно, но без передыху.
Он пил и пил, так что молодцы начали даже удивляться.
— Бачив ти? — шептали они друг другу. — Трясця його побей!
Голова пана Заглобы медленно откидывалась назад, наконец, откинулась вовсе, он оторвал от побагровевшего лица кружку, выпятил губу, поднял брови и сказал, словно обращаясь к самому себе:
— Во! Весьма недурен — выдержанный. Сразу видно, что недурен. Жаль такой мед на ваши хамские глотки тратить. Довольно для вас и барды было бы. Крепкий мед, крепкий! Чувствительно мне полегчало, и даже утешился я, прямо скажем.
И в самом деле, пану Заглобе полегчало, голова сделалась ясной, дух приободрился, и видно было, что кровь его, приправленная медом, сотворила отборный состав, о котором он говорил и от которого всему телу сообщается мужество и отвага.
Он махнул казакам, чтобы продолжали, и, поворотившись, неспешно обошел все подворье, внимательно оглядел все углы, перешел по мосту ров и прошелся вдоль частокола, проверяя, хорошо ли караульные сторожат усадьбу.
Первый караульщик спал; второй, третий и четвертый тоже.
Они и без того устали с дороги, так что, заступив во хмелю на пост, сразу же позасыпали.
— Можно бы даже кого из них выкрасть, чтобы человека для услужения иметь, — буркнул пан Заглоба.
Сказав это, он вернулся на подворье, снова вошел в зловещие сени, заглянул к Богуну и, удостоверившись, что атаман не подает никаких признаков жизни, подошел к дверям Елены, отворил их тихонько и вошел в комнату, из которой слышна была словно бы тихая молитва.
Это была комната князя Василя; Елена, однако, была с ним, потому что возле князя чувствовала себя в большей безопасности. Слепой стоял на коленях перед освещенным лампадкой образом святой-пречистой, Елена — рядом; оба вслух молились. Заметив Заглобу, она обратила к нему испуганные очи. Заглоба приложил палец к губам.
— Барышня-панна! — сказал он. — Я друг Скшетуского.
— Спаси! — прошептала Елена.
— Затем сюда и пришел. Положись на меня.
— Что я должна делать?
— Надо бежать, пока этот дьявол в беспамятстве.
— Что я должна делать?
— Оденься в мужское платье и выйди, когда постучусь.
Елена заколебалась. Сомнение мелькнуло в ее взоре.
— Могу ли я довериться вашей милости?
— А что тебе остается?
— Верно. Это верно. Но поклянись же, что не обманешь.
— Умом ты, барышня-панна, повредилась! Однако если желаешь, поклянусь. Вот те господь и святой крест! Здесь — погибель, спасение же в бегстве.
— Это правда, это правда.
— Переоденься побыстрей в мужское платье и жди.
— А Василь?
— Какой Василь?
— Брат мой безумный, — сказала Елена.
— Тебе гибель грозит, не ему, — ответил Заглоба. — Ежели он безумный, так он для казаков святой. Мне показалось, они его пророком считают.
— Верно. И перед Богуном на нем вины нету.
— Придется его оставить, иначе мы погибли, а пан Скшетуский вместе с нами. Поторопись, барышня-панна.
С этими словами пан Заглоба вышел и направился прямо к Богуну.
Атаман был бледен и слаб, глаза его, однако, были открыты.
— Лучше тебе? — спросил Заглоба.
Богун хотел что-то сказать, но не смог.
— Говорить не можешь?
Богун шевельнул было головой, подтверждая, что не может, но на лице его тотчас появилось страдание. Как видно, раны от движения заболели.
— Значит, ты и крикнуть не сможешь?
Богун взглядом подтвердил, что не сможет.
— И шевельнуться тоже?
Тот же самый знак.
— Оно и лучше, потому как не будешь ни говорить, ни кричать, ни шевелиться, пока я с княжною в Лубны ускачу. Ежели я ее у тебя не уведу, пускай меня старая баба в ручном жернове на коровью крупу смелет. Ты что, ракалия, полагаешь, что с меня не довольно твоей компании, что я и дальше буду челомкаться с хамом? Ах, негодяй! Ты, значит, думал, что за-ради твоего вина, твоей рожи и твоих мужицких амуров я на убийство пойду и к бунтовщикам с тобою перекинусь? Нет, не бывать этому, красавец!
По мере того как пан Заглоба витийствовал, черные глаза атамана расширялись все больше и больше. Снилось ли ему это? Или происходило наяву? Или пан Заглоба валял дурака?
А пан Заглоба продолжал.
— Чего ты бельмы, как кот на сало, вылупил? Думаешь, я шучу? Может, прикажешь в Лубнах кому поклониться? Может, тебе оттуда лекаря прислать? А может, заплечного мастера у князя, нашего господина, заказать?
Бледное лицо атамана сделалось страшно. Он понял, что Заглоба не шутит, и в очах его сверкнули молнии отчаяния и бешенства, а кровь прихлынула к щекам. Нечеловеческим усилием казак привстал, и с уст его сорвался крик:
— Гей, есаул…
Но не докончил, ибо пан Заглоба мигом схватил его же собственный жупан и обмотал ему голову, после чего опрокинул атамана навзничь.
— Не кричи, тебе вредно, — тихо приговаривал он, тяжело сопя. — Не то завтра голова разболится, а я, как добрый друг, о тебе радею. Уж будет тебе и тепло, и уснешь сладко, и глотку не надорвешь. А чтобы повязочки не сорвал, я тебе и ручки свяжу, а все per amicitiam [80] , чтобы добром меня вспоминал.
Сказавши это, он обкрутил кушаком руки казака и затянул узел, другим кушаком, своим собственным, он связал ему ноги. Атаман уже ничего не чувствовал, потому что потерял сознание.
— Больному полагается лежать спокойно, — бормотал Заглоба, — и чтобы глупости ему в голову не приходили, не то delirium [81] начаться может. Ну, выздоравливай. Мог бы я тебя, конечно, и ножом пырнуть, что, вероятно, для меня было бы и лучше, да только стыдно мне мужицким манером действовать. Другое дело, если ты сам к утру сомлеешь, ибо такое не с одной уже свиньей случалось. Будь же здоров. Vale et me amantem redama [82] . Может, еще когда и встретимся, но, ежели я буду искать этой встречи, пускай с меня шкуру спустят и подхвостники из нее нарежут.