Когда Глыба с Задрыгой выходили из магазина, милиционеры узнали их. Но ни слова о приводе в отделение не сказали. Онемело уставились на фартового, открыто завидуя ему:
— Вот это да! Видно, с Севера! Вон как оделись! Хоть в витрину ставь!
Задрыга шла не оглядываясь.
— Сучка облезлая! Зачем бабу тряхнула, лярва? Западло нам это! — опомнился Глыба, уведя Задрыгу.
— Заткнись! Мне эта мандавошка ходули каблуками проткнула. Еще и хай подняла. На халяву ей спустить? Задавится! — сплюнула Капка по-мужичьи.
Набрав в гастрономе харчей, Глыба с Задрыгой и стремачами вернулись на вокзал. Там их ожидал Боцман.
— Пахан своего кента встретил. Колымского. Они наверху. В ресторане. Хиляем туда. Похаваем перед дорогой. Без этого — туго. Билеты уже на кармане. Все в ажуре…
Задрыга, наученная Сивучем, войдя в ресторан, не подсела за стол Шакала. Устроилась у окна за маленьким столиком, откуда ей хорошо был виден каждый входящий.
Она знала, что внизу стремачи зорко следят за лестницей в ресторан. Но… Не доверяла им волю свою и Шакала.
Она видела всех. И по ее глазам, выражению лица, Глыба и Боцман знали ситуацию вокруг ресторана.
Капка уже допила сок, когда взгляд ее скользнул по двери ресторана. Двое мужиков застряли у входа. Увидев их, Задрыга онемела от удивления. Она привстала и вдруг заспешила к двери.
— Девочка! Рассчитайтесь! — остановила официантка.
— Сюда ее счет! — грохнул Боцман, удивленно глядя на Капку. Та, выскочив в дверь, повисла на шее Краюхи. Ничего не спрашивала, не говорила. По худым, заросшим лицам стремачей поняла без слов, сбежали они из Ростовской тюрьмы, до Москвы добирались товарняком. Вон как пахнет от них смолой и углем. Конечно, не ели, не спали. Щеки и глаза запали. Еле держатся на ногах, но ни за что не признаются.
Капка забыла обо всем. Она не любила, когда кто-то уходил из малины даже ненадолго.
— Задрыга, дай кентам похавать, — оторвал ее от Краюхи Боцман. И подтолкнув Жердь к двери, указал, где им лучше устроиться.
Вечером, уже в купе поезда, рассказали стремачи, как повезло им нагнать малину.
— Лягавые взяли нас на гоп-стоп прямо на выходе. Огрели по тыквам, думали, тебя опутали с Задрыгой. И в машину не глядя поволокли. А там — менты ожмуренные. Около воронка. Двое валялись. А мы — без памяти. Мусор прожектор включил. Чтоб разглядеть, что случилось? Увидели падлюки, что не тех замели. И ботают:
— Вы кто будете?
— Ну, мы не пальцем деланы. Сантехниками назвались. Менты на нас матом. Чего, мол, промеж ног мотаемся, когда они работают? Ну и спрашивают, в какую квартиру нас вызывали. Мы вякнули на ту, что соседней с хазой была. Лягавые опять прикипелись:
— Не видели ль посторонних в подъезде?
— А кого мы знаем? Только тех, кто вызывал, у кого ремонты делали. Нам некогда глазеть. Работы много. Вон, у напарника внук родился. Первенец! Хотели успеть в магазин. Да вы помешали, рассмеялся Краюха. И продолжил:
— Лягавые хотели ксивы глянуть. Да я вякнул, что на пахоту их не берем. Бережем пуще кентеля. В хазе держат бабы. Ну, складно темнили. Нигде осечки не дали. Нас и отпустили. Мы на вокзал. А поезд слинял. Мы на вертушках. Дважды чуть не нагнали вас. Да не пофартило. Мандраж взял,
когда думали, что вы уже из Москвы оторвались. Попробуй надыбай в Новосибирске вас! Мы ж гам ни разу не возникали! — улыбался уже успокоившийся Краюха.
— Они Таранку тоже за жопу хотели взять. Но он слинял от них к бабе, что мимо хиляла, — стала рассказывать Задрыга.
— Не вякай, покуда я сам могу! — выставил Таранка острую мордочку и заговорил:
— Смаячил я кентам, чтобы вниз хиляли. А тут — менты. И ко мне подваливают. Один, чисто бычара, кулаки сдавил, вломить, вижу, собрался. Его кулаки с мою тыкву. Ну, раскинул я мозгой, оно, верняк, вломить я ему сумел бы. Но он не один. Целая хевра. Со всеми не потрамбуешься, уложат. Я и приметил бабу, когда лягавому до меня шаг оставался. Она как раз с того подъезда вывалилась, — рассмеялся законник.
— Ох и сдобная баба! Вышло, вроде я ей маячил. Ну, пристроился сзади той красотки, хиляю следом, от ее задницы глаз не оторву. А она у ней под платьем — винтом крутится. Экая мордастая жопа! Отродясь такой не видал. Она оглянулась, когда лягавые уже за шиворот меня схватить хотели. Я их призрел. Рядом с нею пошел. Шаг в шаг. Ну и трехаю ей:
— Мадам, мне грозит смерть, если я не возьму вас под руку. Она не кочевряжилась. Откинула крендель, я в него ухватился обеими. Лягавые с зависти чуть не обоссались. Мне с моим ростом, только в задние щеки ее целовать. До верхних не достал бы. Баба — краля! Кровь с молоком! А лягавые вслед глядят. Я тороплюсь от них шустрей оторваться. Но эта баба! Я за нею еле успевал. Когда за дом свернули, сунул ей полсотню за приятное знакомство. Она аж хайло отвесила. Обрадовалась и вякает:
— Да за такие деньги я тебя, мой тараканчик, на руки б взяла! Жучок ты мой навозный! Когда нужно будет, всегда подходи! — и расцеловала меня в мурло! Тут лягавые высунулись. Поглазеть за мной. Я их приметил. Обнял бабу за шею, на мое счастье она нагнулась. И ломаю из себя кобеля, посеявшего нюх. Аж мусорам неловко стало, смылись они со стыда. А я в такси, и оторвался.
— А краля? — удивился Боцман.
— Она своей дорогой похиляла.
— И адрес не оставила?
— Не нужен он мне. Я по ним не болею! — отмахнулся Таранка.
Поезд, ровно постукивая колесами, увозил фартовых от столицы, подальше от шумной толпы, от крикливых баб, ярких витрин, подозрительной милиции.
Чем дальше, тем холоднее становилось в купе. Кое-где на полянах и деревьях уже лежал первый снег. Скоро зима. В Сибирь она приходит гораздо раньше, чем в Москву.
Задрыга смотрит в окно вагона, поневоле поеживаясь.
Как-то сложится у Черной совы в незнакомых местах. В городах, куда едут фартовые, бывали не все. А это, как в прорубь нырнуть Одно страшно, сумеешь ли выскочить?
Его знали не только фартовые Ростова. Помнили этого человека зэки Колымы и Воркуты, Печоры и Комсольска, Сахалина и Сибири. Куда только не увозили его в казенную дорогу зарешеченные вагоны специального следования.
Сколько километров прошел он и проехал; неся на плечах, в судьбе и биографии печать рецидивиста. Она коростой въелась в уголовные дела, заводившиеся всякий раз, едва Седой выходил из зоны, после очередной ходки.
Его знала вся прокуратура и милиция. Весь угрозыск и конвой. Его помнили свирепые охранники тюрем, следственных изоляторов и зон. Он их не запоминал. Жалел голову и память.
Знал главное, основное. Мелочи отбрасывал.
Седому было шестьдесят. Может, чуть больше. Так считали все, кто знал его. Кроме клички, никто ничего о нем не слышал. Было ли у него родное имя? Его вскользь упоминали в приговорах, но почему-то не застревало в памяти. Уж очень шла ему кликуха, с какой сжился, свыкся и полюбил.