Трудности белых ворон | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

- Чего ты от меня хочешь–то, сынок ? — снова вздохнула Татьяна Львона. — Мне надо немедленно проявить благородство и отказаться от личного счастья? Все бросить и заботиться о его бывшей жене? Да с чего это ради? Подумай сам, какую чушь ты несешь…

Татьяна Львовна снова коротко взглянула на сына и отвела глаза. Представила вдруг, как она объявит Андрею – возвращайся, мол, обратно… Это после всех–то его мучений, когда он никак не мог решиться сделать последний шаг, как извелся весь до последней крайности. Только вот зачем так изводиться было, она никак не понимала. Татьяна Львовна совершенно искренне полагала, что на подобные рефлексии нормальный мужик просто не имеет никакого мужицкого своего права, что жизнь свою надо жить с той, с которой хочется, с той, с которой комфортно и хорошо, а от душевно–семейного неуютия надо бежать, сломя голову, бросать все к чертовой матери, ни о чем не жалея. Только вот как бы сыну своему это объяснить попонятнее, она совсем не знала…

— А как же справедливость, сынок? – снова подняла она на него глаза — Пусть будет все по справедливости! Все поровну, всем сестрам по серьгам… Она была замужем двадцать пять лет, теперь я буду замужем следующие двадцать пять лет. Закон равновесия в школе проходил? Ну, вот… Если где–то что–то вдруг убывает, в другом месте обязательно столько же и прибывает. Ты думаешь, мне легко было одной жить да тебя растить? Ой, как нелегко. А это ведь, считай, лучшие мои годы были… Так что теперь и моя очередь на счастье подошла, я слишком долго и покорно в ней стояла. И вообще – ты за меня радоваться должен! Ты же — мой сын, а потом уже все остальное…

Татьяна Львовна подперла щеку кулаком с зажатым в нем кухонным ножом, задумчиво уставилась на горку нашинкованной капусты.

- Так, что же дальше–то делать? Ты, сынок, не знаешь, капусту в борщ в конце варки кладут или в начале?

- Не знаю, мам…

- А лук?

Подойдя к плите, она открыла крышку кастрюли и долго и сосредоточенно смотрела на красиво кипящий бульон. Так ни на что и не решившись, снова опустила крышку, села напротив Ильи, улыбнулась снисходительно. Протянув руку, даже попыталась растрепать белые его пушистые волосы, но Илья тут же голову и отдернул, взглянув на мать сердито. Он и сам был в растерянности. С одной стороны, мать ему жутко нравилась в этом легкомысленном фартучке, с этим кухонным ножом в руках, с новым, появившимся в глазах мягким каким–то женским светом – он ее и не видел такой никогда. А с другой стороны стояла жалкая, перепуганная насмерть и заплаканная Люсина мама – Шурочка…

— Не знаю, мам. Вот про лук и капусту для борща точно ничего не знаю. Ты спроси у бабки Норы, у нее борщ всегда вкусный получается.

- Да болеет она. Опять давление поднялось, да еще и приступ астмы с утра был сильнейший. Спит сейчас, я ей укол сделала…

Татьяна Львовна вдруг замерла, подняв палец, настороженно взглянула на сына.

- Не слышал? – спросила шепотом. – Или показалось мне?

В наступившей тишине и в самом деле четко прорисовались до боли знакомые им обоим, привычные с детства звуки — глухое равномерное постукивание надетых на костыли резиновых набалдашников и тяжелое сиплое астматическое дыхание тети Норы. Вскоре она и сама показалась в дверях кухни – как всегда, аккуратно причесанная, с неизменным белоснежным вязаным воротничком вокруг шеи, с приветливой улыбкой человека, которому всегда рады, которого всегда ждут, и вот, наконец–то, и дождались…С достоинством внеся грузное тело на кухню, она долго и трудно усаживалась на свое законное место – широкий кустарной работы стул с высокой спинкой и прибитой сбоку особой загогулиной для костылей.

- Ну, и зачем ты встала? Лежала бы, скоро опять укол надо делать, — по–доброму заворчала на нее Татьяна Львовна. Она вообще сегодня была очень доброй. И покладистой. И где–то праздничной даже…

- Да я давно уже не сплю, Танечка. Лежу , вас слушаю. Решила вот вмешаться… Ты иди, Илюша, в комнату, — с улыбкой обратилась она к внуку. – Чего тебе в наши бабские разговоры вникать? Буду сейчас мать твою учить борщ варить, а то перед зятем неудобно – вырастили неумеху…

Илья нехотя поднялся, молча вышел из кухни. Знал он наперед, каким будет их разговор. Бабка обязательно станет защищать его всячески, а мать, как обычно, будет возмущаться его «гипертрофированным чувством ответственности» да глупой и слепой простодушностью, как она сама говорит, да призывать бабку не пустыми философскими спорами с ним заниматься, а закалять его как–то. И все равно каждая при своем мнении останется. Бабка будет говорить про совесть, мать – про жестокую жизнь, потом бабка – про его тонкокожесть да чувствительность, а мать – снова про закалку… Илья и не предполагал вовсе, что в их спорах о его судьбе давно появилось и другое направление, и очень даже, кстати, серьезное…

— Тетя Нора, я прошу тебя не забывать – он ведь мужик все–таки. А мужик добытчиком должен быть, уметь свое из рук вырвать да в дом принести, а не из дома. А этот последнюю рубашку с себя готов отдать первому встречному… Ты знаешь, женщины таких не любят.

— Ну, это смотря какие женщины…

— Да всякие! Это мы с тобой принимаем его таким вот, привыкли уже. А тургеневские девушки–героини, способные на высокие отношения, перевелись уже давно. Каждая о себе думает, а чужими идеями завиральными уже ни одну жить не заставишь.

— Во все времена всякие женщины есть, Танечка. Чего ты всех под одну гребенку стрижешь? И Илюша свою женщину встретит, обязательно встретит!

— Ой, не знаю. Сомневаюсь я…

— А ты не сомневайся, Танечка. Женщина, она и есть женщина. И в любые времена на самоотдачу была способна. Вот как мать наша с Вирочкой, бабка твоя родная…

— Ну, вспомнила! Когда это было…

Тетя Нора вдруг замолчала, глядя в темное февральское окно, пытаясь выровнять тяжелое астматическое дыхание. Конечно, давно это было – права ее племянница. А вот для нее — так вчера будто. И тут же словно закрутилась–завертелась с бешеной скоростью в ее голове старая киношная пленка, отматывая длинную жизнь назад кадр за кадром и силой возвращая в то давнее прошлое…

Близнецы Норочка с Вирочкой родились в Москве, у веселых и молодых родителей–комсомольцев. Жили они открыто и весело по тем сложным временам, работали вместе на одном заводе после своих рабфаков. Отец их веселым был парнем, компанейским, на язык в больших компаниях не особо и сдержанным. Забрали его в тридцать восьмом, по доносу чьему–то. Обычное по тем временам дело – ни одну семью сия чаша тогда не миновала. Вирочке с Норочкой и было–то по пять лет всего…

А потом война началась. Завод, на котором их мать в Москве работала, в Свердловск эвакуировали. Поселили в бараке на окраине Уралмаша – холодно, голодно, в школу ходить далеко, ну да тогда все так жили. Им еще повезло – комнатка у них отдельная была. А летом, в сорок третьем году, весь класс, в котором Вирочка с Норочкой учились, в колхоз отправили, на уборку хлеба. Вот там с ней, с Норочкой, эта беда и случилась… Подол платья затянуло чуть–чуть в барабан косилки, она в него ногой и уперлась, вытягивать стала. Растерялась… Снесло стопу ребенку напрочь, она и опомниться не успела. А деревня дальняя была, пока с поля ее привезли, пока лошадь искали – только на третий день в город в больницу и попала, когда уж вовсю гангрена началась. И пришлось девчонке всю ногу отрезать по самое ничего…