Мыши | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

С Роджером я постепенно избавилась от прежней замкнутости и охотно рассказала ему свою историю: про отца, для которого сексуальная жизнь оказалась важнее собственной дочери; про ДЖЭТШ, про то, как бывшие подруги едва не забили меня до беспамятства, а потом подожгли мне волосы.

— Как странно, — сказала я ему однажды, — я была ученицей, а вы учителем, и мы оба стали жертвами школьной травли.

Он нахмурился, словно хотел обозначить возрастную границу между нами, но потом вдруг улыбнулся, как будто говоря: какой смысл отрицать очевидное?

— У нас много общего, — сказала я.

Взгляд его искаженных стеклами очков зеленых глаз задержался на моем лице.

— Да, Шелли, — улыбнулся он, — у нас действительно много общего.

В час дня мы заканчивали занятия, и Роджер уезжал обратно в город, произнося на прощание свою дежурную шутку: «Хорошо, что я привез с собой клубок, иначе бы мне никогда не найти обратную дорогу к цивилизации!»

Я начинала готовить легкий ланч — обычно это был салат — и садилась смотреть дневные новости по телевизору. У мамы был такой тяжелый портфель заказов, что ей приходилось работать без перерыва, она лишь наспех перекусывала сэндвичами прямо на рабочем месте. В то время как Блейкли, Дэвис и другие партнеры пировали в местном бистро, словно жирные коты, которыми они себя воображали, мама сидела в пустом офисе, тихо и кропотливо исправляя их ошибки.

После ланча я устраивалась с книгой на подоконнике в своей спальне, под этот божественный прозрачный свет. Если на улице было тепло — а в тот февраль выдалось немало погожих дней, — я читала в саду, старательно прикрывая от солнца шрамы на лбу и шее.

В половине третьего приезжала миссис Харрис, невысокая коренастая женщина лет за пятьдесят с крашеными рыжими волосами. У меня с ней не было таких доверительных отношений, как с Роджером, и не только потому, что она преподавала мне математику и естественные науки, которые я не могла причислить к своим любимым предметам.

Миссис Харрис много лет учила таких мышей, как я, и за это время ее сочувствие к слабым успело испариться. Она давно пришла к выводу, что мы, дети на домашнем обучении, слабаки, избалованные и капризные отпрыски, не способные противостоять трудностям жизни. Однажды я что-то сказала о своих шрамах, и она обрушилась на меня с резкой критикой.

— Шрамы? Шрамы? И ты называешь это шрамами? Тебе следует сходить в госпиталь и посмотреть, как выглядят настоящие ожоги. Немного макияжа, и никто даже не заметит твоих шрамов. Вот в чем проблема сегодняшних молодых людей — слишком тщедушны, думают только о себе.

В душе меня возмущало ее отношение ко мне, но я была слишком слаба, чтобы подать голос в свою защиту. Я-то знала, что повидала на своем веку немало трудностей — если точнее, слишком много. И сомневалась в том, что миссис Харрис сталкивалась с чем-то похожим, иначе она бы проявляла больше понимания.

Миссис Харрис уезжала в половине пятого, и я садилась за домашние задания, пока в половине седьмого не возвращалась с работы мама. Если к тому времени я успевала сделать уроки, то играла на флейте. Музыкальная подставка стояла рядом с пианино, так что мне открывался чудесный вид на палисадник, залитый дневным светом. Если у меня не было настроения музицировать, я читала или садилась в столовой и рисовала. Поскольку я не была сильна в придумывании сюжетов, я доставала с книжной полки какой-нибудь альбом по искусству и копировала понравившуюся лошадь или интересный пейзаж. Иногда я принималась рисовать какой-нибудь предмет из тех, что стояли на серванте, — деревянную чашу для ароматических смесей, вазу с сухоцветами, какую-нибудь фарфоровую или стеклянную безделушку, что коллекционировала мама. В большинстве своем это были подарки маме от ее мамы (мама так и не осмелилась признаться в том, что это «не совсем в ее вкусе»). Все эти поделки были, по сути, китчем — ежик от «Беатрис Поттер»; викторианская розовощекая цветочница; маленький мальчик-рыбак с леской, привязанной к пальцу ноги; стеклянный дельфин, рассекающий водную гладь; миниатюрный коттедж с соломенной крышей. Но, как ни странно, чем сильнее они смахивали на китч, тем более забавными казались и тем больше мы были привязаны к ним.

Но больше всего я любила вечера с мамой в коттедже Жимолость. Когда она приезжала с работы, я заваривала для нее чай, и мы садились за кухонный стол и болтали. Мы переняли обычай, подсмотренный в фильме с Мишель Пфайффер «История про нас», в котором члены одной семьи за ужином обменивались впечатлениями о прожитом дне.

Самыми яркими событиями моей жизни были, как правило, хорошие отметки от Роджера, или чтение наиболее захватывающих глав романа, или удачные рисунки. Настроение неизменно падало, когда я видела шрамы, по-прежнему уродующие мои шею и лоб, или когда думала об отце и злилась на него за то, как он обошелся с нами. Маму радовали выигранные в суде дела и похвала от благодарных клиентов, а расстраивали грубые высказывания одиозного мистера Блейкли — он не гнушался даже сквернословия — и его неоднократные попытки притереться к ней в копировальной комнате.

Мама всегда подбадривала меня, настойчиво уверяя в том, что мои шрамы вскоре заживут, а я точно так же утешала ее после стычек с Блейкли, хотя, кроме банальных фраз, ничего не могла предложить. Мама не могла рисковать своей работой. Работа была ей нужна. Нужна нам. Но вот в отношении отца все было намного сложнее. Под покровом злости, которая кипела во мне, притаилась и тоска. Она, как те греческие воины, спрятавшиеся в троянском коне, готова была вырваться наружу, чтобы разрушить мои отношения с мамой, и я видела, как она напрягается всякий раз, когда я упоминаю о нем. Мне совсем не хотелось обижать маму, ведь у меня больше не было друзей и без нее мне было бы совсем худо.

После чая мама переодевалась, и мы вместе готовили ужин. Мы обе любили готовить и с удовольствием экспериментировали со сложными рецептами из наших бесчисленных кулинарных книг. Иногда мы по два часа проводили на кухне, нарезая овощи на тяжелой мраморной разделочной доске, которую когда-то мама привезла из Италии, под мирное шипение и бульканье сковородок и кастрюль на плите.

После ужина мы устраивались в гостиной, включая на полную мощь центральное отопление, а если за окном было прохладно, разжигали камин. Обычно мы читали свои романы (хотя маме чаще приходилось читать рабочие документы) и слушали классическую музыку. Я была воспитана на классике, а поп-музыка, хотя я и пыталась полюбить ее, так и не прижилась в моей душе. Мы обожали Моцарта и Шопена, Чайковского и Брамса, но нашими неизменными фаворитами оставались оперы Пуччини. Поскольку на многие мили вокруг не было ни одной живой души, мы могли включать стереосистему на полную мощность и наслаждаться трагической красотой «Богемы» или «Мадам Баттерфлай».

Телевизор мы почти не смотрели, разве что выпуски новостей. Собственно, ничего интересного и не показывали — так, сплошной набор удручающей документальной хроники о нью-йоркских наркоманах или СПИДе в Африке, дешевых и плохо поставленных мыльных опер, примитивных реалити-шоу. Правда, мы любили кино, особенно романтические комедии, и всегда просматривали телепрограмму в поисках достойных фильмов. Больше всего мы любили старые киноленты, такие как «Вам письмо» и «Неспящие в Сиэтле» с Томом Хэнксом и Мег Райан, классику с Хью Грантом — «Ноттинг-Хилл» и «Четыре свадьбы и одни похороны». Современный кинематограф мы не жаловали — эти картины казались вульгарными и грубо-сексуальными, и мне было неловко смотреть их вместе с мамой. Мы обе были неравнодушны к Джорджу Клуни и ради него охотно мирились с невразумительным сценарием сериала «Одиннадцать друзей Оушена». Я часто ловила себя на том, что Клуни чем-то напоминает мне отца — совсем чуть-чуть, но все-таки. Конечно, я никогда не говорила об этом маме, но задавалась вопросом, не приходят ли ей в голову те же мысли.