И выжидательно уставился на десятиклассника бесцветными припухшими глазками.
То есть это в первый момент они были бесцветные, а в следующий явственно зазеленели и вспыхнули.
Поскольку это был уже дубль три, Роб не очень-то и удивился, лишь вжался затылком в подушку.
«Москвичок-мозглячок, – протарабанил у него в голове скрипучий голосок. – На Мишку, как его, из «Бэ», Сосновского, нет Сосницкого, похож. Ну давай, бляха-муха, рожай. Батарейка же».
И тут монетка наконец проскочила. Роб, что называется, въехал. Палата начинала говорить разными голосами и нести дребедень всякий раз, когда он встречался глазами с другим человеком и видел зеленые искры.
Ничего от него не добился репортер главной районной газеты, ни единого слова. Роб лежал зажмурившись, чтобы больше не видеть зловещего фосфорного посверкивания. И уши заткнул. От скрипучего голоса таким манером избавился, от музыки – нет.
Как ушел корреспондент, Дарновский не заметил – не до того было.
Спокойно, без паники, мысленно твердил он. Эмоции потом, сначала рациональный подход.
Версия номер один, из области паранормальных явлений. Дело в помещении, оно какое-то не такое.
Это палата насылает музыку, превращает обычных людей в оборотней, включает и выключает бесплотные голоса. Место-то особенное – реанимация. Поди, многие на этой самой кровати медным тазом накрылись. Может, я слышу голоса покойников?
Это если идти по мистическому пути.
Теперь попробуем по материалистическому, версия номер два. Еще покошмаристей первой.
От шока в голове у вас, Роберт Лукич, шарики задвинулись за ролики. От этого ты не можешь смотреть людям в глаза – сразу происходит сдвиг по фазе, прёт всякая бредятина. Что звуки идут из головы, а не из внешнего источника, было очевидно: ведь посетители ни голосов, ни музыки не слышат.
Психиатр нужен. И чем скорей, тем лучше.
Роб уже потянулся дрожащим пальцем к звонку, еще секунда, и вызвал бы медсестру. И пришел бы врач, и отправил бы десятиклассника на обследование в психоневрологическую больницу, откуда Дарновский с его уникальными симптомами, наверное, никогда бы уже не вышел.
Всё так и произошло бы,
если бы в этот самый миг дверь снова не распахнулась – да так стремительно, что створка с размаху ударилась о стену и в стакане с чаем звякнула ложечка.
В бокс реанимационного отделения ворвалась бледная, растерзанная мамхен: кофта застегнута криво, взгляд безумный, в руке авоська с четырьмя бугристыми апельсинами.
– Робчик! Сынулечка! – отчаянно закричала Лидочка Львовна.
– Мама! – еще громче воскликнул свихнувшийся десятиклассник и разрыдался – горько, взахлеб, как не плакал уже наверное лет пять.
Авоська упала на пол, желтые шары покатились по линолеуму. Мамхен обхватила перепуганного сына, стала его гладить, целовать в растрепанную макушку. Сама тоже завсхлипывала, сбивчиво заговорила:
– Позвонили, не волнуйтесь, цел, так повезло, так повезло, а я не пойму, чего повезло-то, ах ты, ах ты. Басманово какое-то, райбольница, а я даже не знаю, с какого вокзала. С Киевского, электричка в 12.55, двадцать минут до отхода, а на перроне очередь, апельсины дают, я встала, а сама думаю – не успею, ах ты, ах ты, как будто это имеет значение. Но успела, за минуту до отхода, вот, где они, упали, только килограмм в одни руки, я говорю, мне сыну в больницу, а они говорят, всем в больницу, миленький, господи, я у главврача, только что, Семена Ефимовича, он сказал, всё хорошо, всё обошлось, я даже испугаться не успела…
И стало Робу так хорошо, так спокойно под этот ее поток сознания, и музыка не то чтобы пропала, но стала тихая, умиротворяющая, без барабанной трескотни.
– Мама, да всё нормально, я в порядке, – прогнусавил он в нос, уже стыдясь, что так раскис.
Вытер слезы, надел очки, посмотрел мамхену в глаза…
– Аа!
Затравленно вжал голову в плечи.
Искры! Зеленые! Из глаз! У родной матери!
Ну, это был уже чистый фильм ужасов.
– Что? Что? – переполошилась Лидочка Львовна, но другой голос – хрипловатый, с придыханием, заглушил ее причитания: «Ах ты, ах ты, Ефимович этот, ну конечно, райбольница, мальчик мой бедненький, в Первую градскую, там настоящие специалисты, у Зинпрокофьевны брат, ах ты, ах ты, бледненький-то, бледненький, и глазки, как у маленького, когда ветрянкой, машину, в Москву, скорее…»
Замер Роб, прислушиваясь к хрипловатому голосу. Еще не окончательно врубился, но уже тепло было, даже горячо. Голос был совсем чужой, незнакомый, но слова мамины: и это «ах ты, ах ты», и библиотечная начальница Зинаида Прокофьевна, у которой брат заведующий отделением в Первой Градской больнице.
Это я мысли мамхена слышу, дошло наконец до отличника. А раньше слышал мысли врача – про тефтели, про граммулечку в запертом кабинете, про какого-то Ефимыча, который, наверное и есть главврач Семен Ефимович. Нянечка думала про утку и пела. Журналист волновался, что батарейка в магнитофоне сядет, и кого-то я ему напомнил, соученика по школе, что ли.
И происходит эта аномалия, когда я смотрю человеку в глаза. Сначала вижу зеленый сполох, будто искра проскакивает, потом слышу внутренний голос. Как только раньше не допер? Видно, и в самом деле во время аварии здорово башкой стукнулся – мозги плохо работают.
Он стиснул пальцами пылающий лоб. От поразительного открытия всего колотило, а музыка в голове звучала опять невпопад – печальная такая, с подвыванием. Чистый блюз.
Серый, очнувшись в больничной палате, тоже услыхал кое-что чудное, но не симфонию и не блюз, а звонкое, сухое пощелкивание примерно следующего звучания: «То-так, то-так. То-так, то-так».
Сначала, пока в голове не прояснилось, он подумал: часы тикают. Но через минуту-другую, когда малость оклемался и оглядел белую комнату, увидел, что никаких часов нет. Тогда допер: ё-моё, это ж у меня в башке щелкает!
Постукивание было лихое, звонкое. Где-то он такое уже слышал. И до того важным показалось вспомнить, где именно, что ни о чем другом в первые минуты Серый думать просто не мог. Наверно, не вполне еще очухался.