Чаще, чем ему хотелось бы.
Папа не всегда знал, что я прячусь там. Иногда я тайком поднималась по лестнице, прислоненной к задней стене амбара, и потихоньку пробиралась на чердак. Происходящее напоминало мне черно-белые фильмы о маленьком арабском мальчишке на базаре, который подсматривал за людьми и с которым случались удивительные истории. По большей части папа слышал меня (слух у него был чуткий, куда там собаке!), но иногда и нет. Когда он знал, что я сижу на чердаке, то по-особому наклонял голову, словно хотел быть уверенным, что я непременно увижу то, что он создает с помощью резака. При этом я ощущала себя особенной. Он выбирал меня в качестве тайного подмастерья – единственную, кому было позволено видеть, как волшебник проделывает свои фокусы. Но иногда по вечерам голова его низко склонялась над работой и я видела только струйку пота, бегущую по шее и спине, от которой промокала его нижняя рубашка. В такие вечера он работал со страстью, понять которую я не могла. Он работал, как человек, ненавидящий прямые линии кусков металла, пытающийся уничтожить самую их суть, создавая из них нечто абстрактное – не функциональное, но значимое и красивое.
И вот я вернулась сюда.
На чердак.
Здесь пахнет сеном, здесь свили гнезда дикие осы, здесь днем зудят комары, ожидая, что я приду сюда вечером. Я не бью их, потому что иначе папа услышит меня. Я позволяю им присасываться к моей коже и раздуваться от выпитой крови, а потом медленно растираю их в черно-красное месиво.
Когда резак умирает, в амбаре воцаряется абсолютная тишина. И в этой тишине я впервые слышу дождь. Я и забыла, что он пошел. Вот почему папа не слышал, как я проскользнула внутрь и наверх. Капли барабанят по оцинкованной крыше подобно градинам, однако гипнотический рев горелки был достаточно громким, чтобы заглушить их.
Внизу расхаживает папа, но мне его не видно. Вытянув шею, я смотрю, как он садится на корточки. Он наполовину скрыт от меня одной из балок, которые поддерживают крышу, и, держа в руках какой-то инструмент, что-то делает с половицей. Спустя мгновение он оглядывается и выдирает доску из пола. Потом еще одну. И еще. Из-под пола он достает мешок. Он темно-зеленого цвета, как джипы, которые я вижу припаркованными у арсенала Национальной гвардии, когда прохожу мимо, направляясь на блошиный рынок.
Я никогда не видела этот мешок раньше.
Он достает что-то из мешка, но я не вижу, что именно. Журнал, может быть, или большую фотографию. Потом подходит к одному из рабочих столов. Папа стоит спиной ко мне. Он кладет этот предмет на стол и тянется рукой к паху, как будто ему нужно расстегнуть штаны, чтобы помочиться. Я чувствую, как у меня горит лицо. Но он не мочится, потому что там нет ни стульчака, ни хотя бы травы, один только стол на деревянном полу.
Его правое плечо движется, так бывает, когда он работает с металлом. И не собирается останавливаться. Дождь все так же барабанит по крыше у меня над головой, а по его спине течет пот. Потом он запрокидывает голову, словно глядя на потолок, но почему-то я знаю, что глаза его закрыты.
Мне страшно. Я хочу убежать, но у меня отнялись руки и ноги.
Он поворачивается боком, и я вижу, что он делает. Сердце комком подкатывается у меня к горлу. Я не дышу. Рот отца приоткрывается, и от его вида меня тошнит. Когда он стонет и встряхивает головой, с меня спадает оцепенение, и я бегу к лестнице. Бегу изо всех сил. Бегу, чтобы спасти свою жизнь. Я ударяюсь головой о перекладину, спотыкаюсь, пол уходит у меня из-под ног, и я лечу с лестницы, раскинув руки, но ловлю только капли дождя…
– Смотри, Кэт, – говорит дедушка, показывая на группу деревьев. – Смотри, вон там молодой олешек.
Когда я поворачиваю голову, то оказывается, что я больше не падаю с лестницы, а сижу в оранжевом грузовичке-пикапе, который с громыханием поднимается по склону невысокого холма к пруду. Я снова на острове. Страх по-прежнему мешает мне дышать, сердце бешено колотится в груди, но запахи здесь уже другие. Я не чувствую аромата сена, его сменила вонь моторного масла, плесени, жевательного табака и самокруток. Дождь еще не начался, но небо уже набухло тяжелыми свинцово-серыми облаками, став похожим на брюхо беременной коровы.
Мы переваливаем через вершину холма. Дедушка поворачивает голову и наблюдает, как его призовой бык-производитель взгромоздился на корову. Удовольствие освещает его лицо. Почему он так счастлив? Он думает о деньгах, которые получит за телят, которые будут зачаты? Или ему просто нравится смотреть, как бык трудится над коровой? Сколько раз я вижу один и тот же фильм?
Коровы впереди с тупым равнодушием смотрят на нас. Позади них, гладкая как стекло, лежит поверхность пруда – если не считать того места, где лицом вниз и раскинув в стороны руки, подобно распятому на кресте Иисусу, плавает мой отец. Я сжимаю кулаки. Мне хочется закрыть глаза, но веки не слушаются. Онемев от страха, я тычу туда пальцем. Дедушка, прищурившись, смотрит на небо и качает головой.
– Проклятый дождь, – бормочет он.
Когда мы приближаемся к пруду, отец поднимается и идет по воде. Сердце мое бьется так сильно и громко, что его стук даже перекрывает шум мотора. Папа протягивает ко мне руки, а потом начинает расстегивать рубашку. На груди у него растут темные волосы. Я тяну дедушку за рукав, но он загипнотизирован зрелищем быка, покрывающего корову.
– Папа, не надо! – кричу я.
Он распахивает рубашку. Посередине груди у него виднеется большой Y-образный шрам. А справа я вижу отверстие, которое оставила пуля. Отец засовывает два пальца в рану и начинает разрывать ее. Я закрываю глаза руками, но подглядываю через щелочку в пальцах. Из раны что-то сочится. Похожее на кровь, но это не кровь. Это что-то серое.
– Смотри, Китти Кэт! – приказывает он. – Я хочу, чтобы ты смотрела.
На этот раз я повинуюсь.
Серое вещество – это не кровь. Это шарики, пластиковые шарики, и они вытекают из груди отца, как высыпались из моих набивных плюшевых игрушек, стоило случайно порвать их. Поначалу рисовые фигурки были набиты рисом, но потом производители заменили его пластиковыми шариками. Так дешевле, наверное. Или, быть может, спустя какое-то время рис начинал портиться.
Шарики без остановки вытекают из груди моего отца, и их шипящая струя разбивается о поверхность воды.
Когда папа удостоверился, что я поняла, что это такое, он разрывает рану еще больше. Потом засовывает в нее руку и достает рисовую фигурку – подобно ветеринару, помогающему жеребенку появиться на свет при трудных родах у кобылы. Но это не обычная рисовая фигурка. Это моя любимая игрушка – Лена-леопард. Та самая, которую я положила в гроб к отцу перед похоронами, чтобы ему не было так скучно. Я хочу подбежать и взять Лену у него из рук, но дверца с моей стороны не открывается. Я смотрю на отца, а он поднимает Лену так, чтобы я видела ее брюшко. Оно выглядит каким-то неаккуратным. Папа подходит к берегу, и я вижу, что на животе у Лены тоже красуется Y-образный шов, как и у него на груди. Не сводя с меня глаз, отец берется пальцами за шов, рвет стягивающие его нитки и выворачивает живот Лены.