Я много ездила по миру и на личном опыте убедилась, что подобных споров лучше по возможности избегать. Европейцам никогда не понять Америку по-настоящему. А решив, будто что-то про нас поняли, они тут же предают это анафеме. На мой взгляд, этот комплекс вызван глубоко запрятанной завистью. Но важно другое – спор между американцем и европейцем о судьбах мира ни к чему хорошему не приведет. Честно говоря, от Кайсера я этого не ожидала.
– Вы хотели меня увидеть. Вы меня увидели, – сказала я де Беку. – И что теперь?
В глазах старика мелькнул огонек, совсем как у Мориса Шевалье. [21]
– Я бы хотел увидеть вас в первозданном виде, ma cherie. Вы сами по себе произведение искусства.
– Вы бы хотели увидеть меня обнаженной? Или еще и мертвой?
– Не обижайте меня, я слишком люблю жизнь. – Он выдержал паузу, а потом поднял свой бокал, словно желая произнести тост: – Но смерть… она всегда с нами.
– Вы делали заказ на картину с моей сестрой?
Улыбка исчезла с его лица, словно ее и не было.
– Нет.
– Но вы пытались ее купить?
– Не имел такой возможности. Я ее не видел.
– А если бы увидели, как бы вы узнали, что она моя сестра?
– Если бы я ее увидел, то решил бы, что это вы.
– Когда вы впервые узнали о существовании мисс Гласс? – вмешался в допрос Кайсер.
– Мое внимание привлекла фотография, опубликованная в «Интернэшнл геральд трибюн» в начале восьмидесятых. – Он хмыкнул. – Честно говоря, я даже подпрыгнул тогда в кресле, увидев подпись: «Дж. Гласс».
– Я так подписываюсь в память об отце.
– Весьма похвально. Но, боюсь, в тот день испытал шок не только я, а многие, кто был с ним знаком.
– Да, мне это известно. Через несколько лет я стала подписываться уже полным именем. – Я на несколько секунд задумалась, а потом задала де Беку вопрос, который не могла не задать: – Каким он был человеком?
– Разным. В начале нашего знакомства он мало чем отличался от прочих американцев – всех этих взрослых детей с выпученными глазами. Но потом изменился. У него был зоркий глаз, который подмечал то, что в упор не видели его соотечественники, да и не только. Ему не надо было повторять дважды. Он мало что знал об Азии, но впитывал знания и впечатления, как губка. Он был открыт всему новому. И вьетнамцы, кстати, любили его.
– Женщины тоже?
Еще один красноречивый жест, означавший скорее всего: «Мужчина всегда остается мужчиной».
– Может быть, у него была какая-то конкретная женщина, которую вы знали?
– У всех американцев на той войне были конкретные женщины. Впрочем, когда я говорю обо «всех американцах», к Джонатану это не относится.
– Месье де Бек, постарайтесь все-таки вспомнить. У него была во Вьетнаме другая семья? Местная?
– А если бы была? Что бы вы на это сказали?
Я быстро опустила глаза.
– Не знаю. Просто хочу услышать правду.
– Вы видели Ли?
– Да, а что?
– Она наполовину вьетнамка, наполовину француженка. Таких много. И это самые красивые женщины на земле.
– У моего отца была такая же?
– По крайней мере, он имел возможность встречаться с такими женщинами.
– У вас на плантации?
– А где же еще?
Де Бек почти никогда не отвечал на вопрос прямо. Его можно было понимать и так, и эдак. Обычно я умею общаться с подобными людьми, докапываясь до истины. Но сейчас растерялась. Если у моего отца была другая семья, неужели так трудно сказать это?
– А кстати, – вдруг воскликнул де Бек, – вы знали, что в семьдесят втором, помимо исчезновения вашего отца, случилось еще одно любопытное событие? Закрылся журнал «Лук энд лайф», с которым он активно сотрудничал.
– И что? Какая связь?
– О, это был хороший журнал. И таких было немало в те времена. Но те времена закончились. Ушла эпоха. Мне кажется, Джонатан не смог бы вынести засилья «желтой прессы» и телевидения, ему было бы больно наблюдать за скоропостижной кончиной индустрии, в которой он сделал себе имя.
– И что это значит? Вы хотите сказать, что ему некуда было возвращаться?
– Я лишь хотел сказать, что те годы стали концом эпохи великих фотожурналистов. Джонатан входил в их число. Он был лауреатом всех известных премий. Он и его друзья много раз смотрели смерти в лицо и делали свою работу. Они скрупулезно увековечивали все ужасы двадцатого столетия, разъезжая для этого по всему свету. О, эти славные труженики! У них не было ни нормальной семейной жизни, ни больших денег, но им принадлежал весь мир! Я бы даже так сказал: Джонатан и его коллеги являлись переходным звеном от поколения молодых Хемингуэев к поколению звезд рок-н-ролла.
– Но вы сказали, что их время ушло. И ушло еще тогда – в семидесятых. Я вас правильно поняла?
– Да, после вьетнамской войны мир изменился. Америка в первую очередь. Да и Франция, если уж на то пошло.
Кайсер кашлянул в кулак и заметил:
– Если можно, давайте вернемся к разговору о сестре мисс Гласс.
– Не возражаю, – отозвался де Бек, даже не посмотрев в его сторону и продолжая буравить меня пристальным взглядом. – Скажите, Джордан, с какой целью вы подключились к этому расследованию? Чего вы лично хотите добиться? Или вы мечтаете о правосудии?
– О правосудии не мечтают, его вершат.
– А что вы понимаете под правосудием применительно к вашему делу? Хотите наказать человека, создавшего все эти картины? Человека, который выкрал тех женщин из их домов ради того, чтобы обессмертить их образы?
– Мы говорим сейчас об одном человеке или о двух? – спросила я. – Мы имеем дело в первую очередь с похищениями – значит, речь идет о похитителе. Мы также имеем дело с живописными полотнами, и, стало быть, речь идет о художнике. Это один человек?
– Вопрос не по адресу. Но все-таки признайтесь, вы жаждете отмщения, наказания?
– Скорее хочу остановить его, чтобы больше никто не пострадал от его рук.
Де Бек задумчиво уставился на свой бокал.
– Понимаю. А скажите, у вас еще осталась надежда относительно судьбы вашей сестры?
– Мне трудно сказать…
– Как по-вашему, она еще может быть жива?
– Я была почти убеждена в обратном. Пока не увидела в Гонконге ту картину. А теперь не знаю, что и думать. – Я рассчитывала, что де Бек задаст еще вопросы, но тот молчал, поэтому пришлось продолжить опять мне: – А вы сами как думаете? Эти женщины еще могут быть живы?