Голос звучит непривычно, как будто чужой.
Как я хочу, чтобы она была здесь, со мной!
И я открываю конверт — и она здесь.
Как только я начинаю читать, сразу слышу ее голос, вижу, как она сидит в постели, опершись на подушки, и пишет. Волос у нее нет, никакого тела почитай что и не осталось. Отощала — даже лица не узнать. Но это все равно она. Все равно мама.
Дорогой Адам!
Я пишу это письмо, зная, что, когда ты его прочитаешь, меня уже не будет. Мне столько надо тебе сказать — но все сводится к одному. Я тебя люблю. Всегда любила и всегда буду любить.
Надеюсь, ты меня помнишь, но если начнешь забывать, как я выглядела или какой у меня голос или еще что-нибудь, то это ничего. Главное — помни саму любовь. Остальное не важно.
Жалко, что я не увижу, как ты растешь, но, раз не получится, я попросила бабулю за тобой приглядеть. Твоя бабуля — золото, веди себя с ней как следует, не хулигань и не груби.
Адам, мне надо, чтобы ты сделал одну вещь. Меня не будет, беречь тебя будет некому, поэтому я говорю тебе это сейчас. Живи в Уэстоне или где-нибудь еще в маленьком городке. Адам, не езди в Лондон. Когда я росла, то видела тамошние числа. Мы с тобой одинаковые — видим такое, о чем больше никто не должен знать. Я кое-кому говорила — нарушала собственное правило — и ни к чему хорошему это не привело. Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда. Будет только хуже, честное слово, Адам, я знаю, что говорю.
Лондон — опасное место. 112027. Когда я была маленькая, то видела это число у прорвы народу. Адам, найди место, где у всех хорошие числа, и там и оставайся. Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай. Так будет лучше.
Все, мне пора. Дописать, попрощаться — мне страшно даже подумать об этом. Всех слов на свете не хватит, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю. Ты — лучшее в моей жизни. Лучшее. Не забывай.
С любовью — навеки —
Мама
ХХХХХХХ
С подбородка у меня капает слеза — прямо на письмо. Чернила расплываются, будто салют, и мамины поцелуи тают на глазах.
— Тьфу!..
Вытираю бумагу пальцем — только все порчу. Нахожу в кармане смятую салфетку и промокаю бумагу, и все это время слезы так и текут. Тогда я откладываю письмо на подушку — от греха подальше — и даю им волю.
Я уже давно не плакал — с самой маминой смерти. Теперь мне не остановиться. Будто плотину прорвало — меня уносит волной, которая сильнее меня. Я плачу всем телом и ничего не могу поделать — громкие всхлипы, слезы и сопли, рыдания и тоненький писк, — я и не знал, что во мне живут такие звуки. А потом я сжимаюсь в комочек и качаюсь вперед-назад, вперед-назад, не знаю даже, сколько времени прошло, но потом понемногу останавливаюсь. И ничего уже не осталось. Ни слез, ничего.
Оглядываюсь, как будто впервые вижу эту комнату, и меня снова одолевает злость — щекочется в кончиках пальцев, пульсирует с ног до головы.
«Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай».
Так я и знал, что здесь опасно. Так я и знал, что не надо было нам сюда ехать.
Выбегаю из комнаты, хлопнув дверью, мчусь вниз по лестнице. Бабуля по-прежнему в кухне. Перед ней — чашка чаю, в зубах — сигарета.
— Она не хотела, чтобы мы с тобой ехали в Лондон! Хотела, чтобы мы остались в Уэстоне! Ты это знала? Знала? Знала?!!
Наваливаюсь на стол напротив бабули, вцепляюсь в него обеими руками, изо всех сил, аж пальцы белеют.
Бабуля поднимает руку и трет себе лоб. На миг прикрывает глаза — но когда она их открывает, в них светится упрямство и непокорность.
— Да-да, что-то она такое говорила.
— Что-то говорила — и ты все равно потащила меня сюда?!
— Да, потащила, но… — Она думает, со мной можно спорить, можно оправдаться! Совсем спятила? Да что бы она ни сказала — лучше не станет. Попалась, зараза, — оказывается, она только о себе и думала!
— Ведь я же говорил — не хочу никуда ехать! И мама говорила!
— Адам…
— Она тебе доверяла!
— Я знаю, но…
Она протягивает руку к пепельнице. Пальцы у нее дрожат, когда она тушит окурок. Пепельница переполнилась — грязная, гадостная, как она сама. Я тоже протягиваю руку, беру эту пакость и швыряю об стену. Пепельница валится на пол и разбивается. Осколки и окурки летят в разные стороны.
— Адам! — орет бабуля. — Хватит!
Ничего не хватит. Я ей еще покажу.
Хватаюсь за стол еще крепче и переворачиваю его, и он падает на бок, к мойке, битая посуда и старая заварка летят в одну кучу с пеплом и осколками.
— Господи боже мой! Адам, перестань!
— Заткнись! Не пыли мне тут!
— Как ты смеешь…
Пепельницы мне мало. Стола тоже мало. Они не виноваты. Это все она.
А значит, пора мне валить. Я-то понимаю, что теперь сделаю, — а это уже полный перебор. Так нельзя. А очень хочется, но стоит начать… если я начну, то уже не остановлюсь.
— Сволочь! Сволочь!
Выбегаю из кухни в коридор, оттуда — за дверь, пока не передумал. В лицо ударяет холод, я останавливаюсь подышать. Только мне не стоится. Во мне искрит столько энергии, я так завелся, что иду по улице, быстрее, быстрее, потом бегу. Пока я бегу, начинается дождь, и ледяные капли жгут мне лицо.
Я бегу не от нее. Я бегу от того, что мог бы с ней сделать. Так будет лучше. Нам обоим будет лучше, если я буду бежать и бежать и никогда не вернусь.
Мне с собой ничего не взять. Он всегда подвозит меня до школы и обязательно заметит лишние сумки. Значит, остается только школьный рюкзак — и деньги. На деньги все можно купить.
Когда я убегу, проверят мой счет. Попросят полицию или еще кого-нибудь проследить, что я потратила и где была. Нужна наличка. И побольше.
Я уже пару месяцев таскаю десятки у мамы из кошелька. По одной, чтобы она не заметила. Знаю, что папа держит деньги у себя в кабинете. Заходить к нему у меня не хватало духу — это его комната, она пахнет им. Даже когда я знаю, что его нет дома и еще сто лет не будет, все равно не могу себя заставить.
Теперь — другое дело. Завтра я убегу. Вытряхиваю из рюкзака все учебники — обойдусь без них, — а потом аккуратно складываю кое-какое белье, любимые футболки, спортивные штаны. Гляжу на джинсы в комоде. Ужасно хочется прихватить пару — я всегда хожу в джинсах, — но даже самые любимые, выношенные и застиранные до того, что они стали мягкие и мешковатые, сейчас уже не годятся. Незачем мне брать вещи, которые я не смогу носить.