В тот день Мэри Маршалл получила множество подарков. В основном они предназначались Джулии. Теплые чепчики, детские книжки, связанные крючком одеяла, ползунки и крошечные распашонки. Мама подарила ей плюшевого зайца и горшочек со сливками. Сливки были домашние, а зайца она сшила сама. Но Мэри Маршалл неподвижно сидела на диване у камина — на том самом диване, куда нам, детям, не разрешали садиться, — и едва обращала внимание на свою малышку.
В следующий раз я влюбился в Джулию на Рождество. Не помню, в каком году это было, но она уже вовсю ходила. Значит, ей было года два. А я был уже совсем большим мальчиком. Я рассказал Джулии, почему в этот день нужно дарить подарки, и упросил ее отдать мне свои сладости и разрешить поиграть с новыми игрушками. Сначала она протестовала, кричала, но потом благоговейно принялась наблюдать, как я расставляю ее цветные кубики. Я построил кривоватую стену, поставив кубики буквами вверх так, чтобы получились наши имена. Джулия и Марри. Теперь мы вместе. Она расплакалась, когда стена рухнула. Но никто не подхватил ее на руки, не принялся утешать, укачивать, менять подгузник, никто не забрал ее у меня.
Я помню, Мэри Маршалл редко выбиралась в город — если вообще выбиралась. Дети часто замечают подобные вещи, собирают кусочки бессмысленной информации из взрослой жизни, чтобы вытащить из памяти спустя десятилетия и сложить в единую картину. Говорили, что Мэри больна. Она боялась открытых пространств, новых мест, других людей, незнакомцев. Сначала соседи приходили посидеть с ней. Они подбадривали ее и смеялись. Мать как-то сказала, что они пытаются вернуть ее к жизни. Но я-то прекрасно догадывался, почему Мэри не желает никуда выходить: ведь у нее есть Джулия!
Я был слишком мал, чтобы понимать, почему матери-одиночки скрывают свое положение, а ребенок-безотцовщина сродни позорному клейму, — и это в 1977 году, когда вся страна напропалую веселилась, облачившись в красно-бело-синие цвета, [1] и все лето устраивались вечеринки, забеги с яйцом в ложке и публика до утра отплясывала на дискотеках. В тот год Британия по-настоящему праздновала, и именно на фоне всеобщего патриотического ликования и нескончаемого веселья Мэри Маршалл объявили, что ей следует стыдиться.
Когда Джулия пошла в начальную школу Святого Августа, я готовился к переходу в местную среднюю школу. Мне оставался всего год, чтобы научить ее правилам, царящим на игровой площадке. Я помню, как она стояла там, и ее ноги, которым суждено обрести формы лишь почти два десятка лет спустя, были обтянуты белыми носочками. Она походила на ангела, печального ангела. Волосы затеняли лицо, в глазах блестели слезы. Ей было одиноко, она хотела к маме.
Я пересек игровую площадку. Мне было плевать, что подумают друзья, увидев, как я вожусь с первоклашкой. Я хотел защитить ее, подхватить на руки и отнести домой, где она будет в безопасности.
За минувшие пять лет Мэри Маршалл сумела взять себя в руки и стала идеальной матерью. Дорога была трудной, но она ее одолела. Джулия нуждалась в матери так же, как та нуждалась в дочери. Они вместе ухаживали за козами, в феврале окоченевшими пальцами втыкали в землю семена латука, летом варили имбирный лимонад и угощали им меня — со льдом и мятой, — так они играли в кафе. Джулия каталась на приземистом шетландском пони по кличке Альфи и хохотала до упаду, когда я взгромоздился на беднягу. Ноги мои свисали почти до земли. Неудивительно, что Мэри Маршалл тоже влюбилась в свою Джулию.
Кем-то брошенный мячик угодил ей в висок. Я видел, как Джулия старается не заплакать. У нее дрожал подбородок, губы кривились, а глаза быстро наполнялись слезами. Я остановился, не дойдя до нее. Я был так близко и все же так далеко, и пользы от меня никакой. В то мгновение я поклялся себе, что никому не позволю причинить боль Джулии Маршалл.
Похоже, дети довольны. Трескучий переносной телевизор показывает размытую картинку, а Флора даже не жалуется, что нет субтитров. Они смотрят криминальную передачу. Расследуется старое дело об убийстве. То и дело эксгумируют какие-то трупы. Я спрашиваю, не хотят ли они посмотреть мультфильм. Поднявшись, опрокидываю свой стакан.
— Тише, папа! — стонет Алекс. — На самом интересном месте!
Флора прячет куклу под подушками. Она изображает, что судорожно ее ищет, а найдя, нежничает, прижимает к себе. Затем снова сует под подушки, и все повторяется сначала. Может, копирует то, что увидела по телевизору? Я переключаю канал, не обращая внимания на протесты Алекса.
— Хотите чего-нибудь? — спрашиваю я, забыв показать это Флоре. Себе наливаю виски. — Что ж, будь здоров, приятель, — говорю я и, ничего не услышав в ответ, падаю на огромную подушку, которая служит креслом.
В «Алькатрасе» всего одна каюта, а внутри одна маленькая кушетка. Катер спустили на воду в 1972-м, и есть в нем то особое обаяние, что присуще старым вещам, — в основном благодаря горчичным занавескам и отделке из дерева. Но двигатель работает прекрасно, а корпус вполне крепкий. Теперь «Алькатрас» — мой дом.
— Дети, вы в порядке? — снова спрашиваю я.
Если я чую перегар, то Джулия и подавно учует. Не то чтобы меня это заботило — в такой поздний час, да после изрядного количества виски. Нет, я знаю, что это важно, но я так набрался, что сейчас мне все равно. Алекс нехотя подтверждает, что они в порядке, и переключает канал. Да я и сам вижу, что у них все хорошо. Ведь они сидят в шести футах от меня. Смотрят на трупы по телевизору, пока папочка накачивается виски. У нас все превосходно.
Но где же Джулия? Внезапно я вспоминаю, где она сейчас, хотя весь вечер упорно пытался забыть. Наверное, перегнулась через стол и ее лицо всего в паре дюймов от физиономии доктора Добряка. Или же сияет улыбкой — более яркой, чем все улыбки, которые она дарила мне, вместе взятые. Расспрашивает его о карьере, о машине, о том, где он проводит отпуск. Сознает ли она, что он намного старше ее, старше и богаче, а значит, может дать ей все то, чего не могу дать я?
Я вскакиваю и принимаюсь метаться по каюте, раскачивая катер.
— Да ему под полтинник, — бормочу я себе под нос, пытаясь утешиться мыслью, что в сравнении с ним я мальчишка. — А то и за полтинник. Да он старик. Зачем ей сдался старик?
И что, спрашивается, не так со мной? — недоумеваю я, выливая в бокал остатки из бутылки.
Грейс Коватта похожа на ангела. На печального ангела. Я разглядываю девушку и на миг представляю на ее месте повзрослевшую Флору. Вздрагиваю и на секунду закрываю глаза, отгоняя образ. Сложно определить, где проходит граница между белыми больничными простынями и хрупким телом Грейс. Я помню ее совсем другой: веселой, дерзкой девчонкой, которая за словом в карман не полезет.
Она не знает, что я здесь. Ей выделили отдельную палату в травматологии, и я гляжу на нее через смотровое окошко. В палату входит полицейский. Когда я пришла, в больницу пытались проникнуть два репортера. Их не пустили. Вот он, новый мир Грейс Коватты. Интересно, где ее мать? Ведь если бы Флора лежала здесь, небрежно укрытая простынями, я бы и на секунду не покинула палату.