— Выпороть? Ну конечно же, Жюльетта! Ты совершенно права, абсолютно права, — обрадовалась Олимпия. — Признаться, сама я не додумалась до этого. А кто будет третьим?
— Пригласим Раймонду и Элизу, они будут возбуждать и облизывать тебя во время экзекуции.
— И после этого мы сразу примемся за дело?
— У тебя есть подходящие орудия и инструменты?
— Есть, конечно.
— Какие же?
— Три или четыре видов ядов, которыми, кстати, в Риме пользуются не реже, чем, скажем, солью или мылом.
— Они достаточно сильны?
— Да нет, они скорее медленного и мягкого действия, но вполне надежны.
— Это не годится. Если ты хочешь насладиться сполна, жертва должна страдать жестоко, ее агония должна быть ужасной. В продолжение ее страданий ты будешь мастурбировать, но как ты собираешься дойти до оргазма, если даже не увидишь боли на отцовском лице? Вот, возьми, — я достала из секретера небольшой пакетик с самыми сильными снадобьями мадам Дюран, — пусть это проглотит тот, кто сотворил тебя; его мучения будут продолжаться не менее сорока часов, на них будет страшно смотреть, и тело его буквально разорвется на части на твоих глазах.
— Ах ты, дьявольщина! Скорее, Жюльетта, скорее помоги мне: я вот-вот кончу от твоих слов.
Я позвонила, вошли Элиза и Раймонда, Олимпия тут же поставила их на колени, склонилась над ними, предоставив мне свои прекрасные обнаженные ягодицы; я взяла в руку хлыст и принялась пороть ее — вначале нежно, как бы лаская, затем все сильнее и сильнее и в продолжение всего ритуала произнесла приблизительно такую речь:
— Нет никакого сомнения в том, что самое ужасное на земле преступление — отнять жизнь у человека, который дал ее тебе. За его преданность и заботу мы оказываемся перед ним в неоплатном долгу и должны вечно благодарить его. У нас нет более святых обязанностей, кроме как беречь и лелеять его. Преступной следует считать саму мысль о том, чтобы тронуть хоть волосок на его голове, и негодяй, который замышляет какие-то козни против своего создателя, заслуживает самого сурового и скорого наказания, никакое наказание не будет слишком жестоким за его чудовищный поступок. Прошли века, прежде чем наши предки осознали это, и только совсем недавно приняли законы против негодяев, которые покушаются на жизнь родителей. Злодей, способный забыть о своем долге, заслуживает таких пыток, которые еще даже и не придуманы, и самая жестокая мука представляется мне слишком мягким вознаграждением за его неслыханное злодейство. И не придумано еще таких суровых и гневных слов, чтобы бросить в лицо тому, кто настолько погряз в варварстве, настолько попрал все свои обязанности и отказался от всех принципов, что посмел даже подумать об уничтожении отца своего, который дал ему высшее счастье — жить на белом свете. Пусть те же фурии Тартара выйдут из своих подземелий, поднимутся сюда и придумают муки, достойные твоего гнусного замысла, и я уверена, что муки эти все равно будут для тебя недостаточны.
Я произнесла эти гневные речи, не переставая усердно работать хлыстом и рвать на части тело блудницы, которая, обезумев от похоти, от мысли о злодействе и от блаженства, извергалась снова и снова, почти без передышки, в руках моих искусных служанок.
— Ты ничего не сказала о религии, — неожиданно заметила она, — а я хочу, чтобы ты обличила мое преступление с теологической точки зрения и особенно напомнила о том, насколько сильно оскорбит мой поступок Бога. Расскажи мне о нашем Создателе, о том, как я оскорбляю его, об аде, где демоны будут поджаривать меня на костре, после того, как здесь, на земле, палач расправится с моим телом.
— Ах ты, несчастная грешница! — тут же вскричала я. — Ты хоть представляешь себе всю тяжесть оскорбления, которое собираешься нанести Всевышнему? Понимаешь ли ты, что всемогущий Господь наш, средоточие всех добродетелей, Создатель и Отец всего сущего, ужаснется при виде такого немыслимого злодеяния? Знай же, безумная, что самые страшные адские пытки уготованы тому, кто решается на столь чудовищное преступление. Что помимо мучительных угрызений совести, которые сведут тебя с ума в этом мире, в следующем ты испытаешь все телесные муки, которые пошлет тебе наш справедливый Бог.
— Этого мало, — заявила развратная княгиня, — теперь расскажи о физических страданиях и пытках, уготованных мне, и о том позоре, который несмываемым пятном ляжет на мое имя и на всю мою семью.
— Ответь же, подлая душа, — снова загремел мой голос, — неужели тебя не страшит проклятие, которое из-за твоего мерзкого преступления, обрушится на всех твоих потомков? Они будут вечно носить на лбу это клеймо, они не посмеют поднять голову и посмотреть людям в глаза; и ты, из глубины могилы, в которую очень скоро сведет тебя твой порок, всегда будешь слышать, как твои отпрыски и дети твоих отпрысков будут проклинать имя той женщины, что навлекла на них вечный позор и бесчестие. Неужели ты не видишь, что пачкаешь такое благородное аристократическое имя своими мерзкими делами? А эти чудовищные муки, ожидающие тебя, — неужели ты не видишь и их? Не чувствуешь меч возмездия, занесенный над тобой? Не представляешь разве, что он вот-вот упадет и отделит эту прекрасную головку от мерзкого тела, от гнездилища грязной и отвратительной похоти, которая привела тебя к мысли совершить такое злодеяние? Ужасной, нечеловеческой будет твоя боль. Она не утихнет и после того, как эта голова скатится с плеч, ибо Природа, жестоко тобою оскорбленная, сотворит чудо и продлит твои страдания за пределы вечности.
В этот момент на княгиню нахлынула новая волна удовольствия, настолько мощная, что она потеряла сознание. При этом она напомнила мне флорентийскую графиню Донис, бредившую убийством своей матери и дочери.
«Удивительные все-таки эти итальянки, — подумала я. — Как хорошо, что я приехала именно в эту страну: ни в одной другой я не встретила бы чудовищ, подобных себе».
— Клянусь своей спермой, я получила истинное наслаждение, — пробормотала Олимпия, приходя в себя и смачивая коньяком раны, оставленные на ее ягодицах моим хлыстом. — Ну, а теперь, — улыбнулась она, — теперь, когда я успокоилась, давай подумаем о нашем деле. Прежде всего скажи мне откровенно, Жюльетта: правда ли, что отцеубийство — серьезное преступление?
— Да я ничего подобного не говорила, черт меня побери!
И я живо и красочно передала ей все те слова, которые говорил мне Нуарсей, когда Сен-Фон вынашивал мысль уничтожить своего отца; я настолько успокоила эту очаровательную женщину, настолько вправила ей мозги, что даже если у меня и оставались какие-то тревоги и сомнения по этому поводу, теперь с ними было покончено, и она решила, что событие это произойдет на следующий день. Я приготовила несколько составов, которые предстояло принять ее отцу, и Олимпия Боргезе, преисполненная самообладания, в сто раз более восхитительного, чем то, которым славилась в свое время знаменитая Бренвилье [22] , предала смерти человека, давшего ей жизнь, и не спускала с него восторженных глаз, пока он корчился в ужасной агонии, и пока, наконец, мой яд не разъел все его внутренности.