– Или ты, лучинушка, не высушена? Или свекровь лютая водой залила?
Допела, выжидательно взглянула на Дорожкина и стала петь вместе с ним, пусть и не на два голоса, а на два шепота, но вместе. И про подружек, и про постелишку, и про сны, и про милого. Дорожкин пел, вспоминал отчего-то, как эту песню пела его мама, и всякий раз пела не в обычный вечер, а когда вдруг в деревне отключали свет. Тогда мамка несла из сеней керосиновую лампу, а если не было керосина, лила в банку подсолнечное масло, накрывала ее картофельным кружком, протыкала через него тряпичный фитиль, зажигала и под несусветную копоть в избяном полумраке затягивала негромко «Лучинушку» или еще что-нибудь такое же – напевное, негромкое и нежное. Почти точно так же, как это делала теперь Лизка Уланова. И Дорожкин смотрел на нее, застывшую у печи, краем глаза и видел одновременно и юную и хрупкую девчонку, и усталую пятидесятилетнюю женщину, и где-то там же древнюю, ветхую бабку.
– Вот ведь чертяга, – прошептал откуда-то взявшийся на пороге Шакильский. – Молодец. Она и при мне пела, но так я только эхом могу работать. Нет, ну если бы она затянула «Несе Галя воду» или «Ніч яка місячна» [39] , я бы еще подпел.
– Пирожки в сумку холщовую сложу, – вдруг негромко проговорила Лизка и оборотилась той, кого Дорожкин видел в метро. И Шакильский, наверное, тоже увидел ее такой же, чуть за пятьдесят, с усталым лицом и подрагивающими губами. Увидел и сразу же помрачнел. Не рассмотрел, видно, что свет в лице остался, даже ярче стал.
– Которые вилкой наколоты – те с капустой. Гладкие – с грибами. А я пойду курям корма задам. Тридцатого октября шестьдесят первого года Вера пропала.
Сказала и пошла к выходу, подхватила с гвоздя телогрейку, сбросила с ног вышитые тапки, сунула ноги в валенки, набросила на плечи серый шерстяной платок, перед тем как хлопнуть дверью, обернулась.
– Дочку мою найди, Дорожкин. Жива она.
– Вот как, – ошалело прошептал Шакильский, схватился за голову, сел на порог и постучался лбом о собственные колени. – Ты хоть понимаешь, парень, что я первый раз за два года от этой бабы осмысленные слова слышу?
– А разве ее слова о дочери не были осмысленными? – спросил Дорожкин.
– Пошли, – поднялся Шакильский. – Время. Дир – мужик пунктуальный. Слова лишнего не скажет, а посмотрит так, что мало не покажется. На лошади сидел?
– Сидел в детстве, – пожал плечами Дорожкин. – Но чего там было сидеть? Отец мальцом сажал на лошадку, так она все одно в телегу была запряжена.
– Ничего, я тебе серую дам, – кивнул Шакильский. – Она поспокойнее. К Макарихе освоишься. Тут всего ничего, пара километров. Ты чего в сумку-то свою набил? Патроны? Еда? Ладно, приспособим ее на месте. Пистолетик, смотрю, взял с собой? Молись, чтобы стрелять нам сегодня не пришлось.
Сам Шакильский, судя по всему, стрелять собирался. Когда примерно через километр Дорожкин приноровился к неторопливой поступи серой лошадки, которая еще во дворе Улановой посмотрела на него если не с презрением, то с явным огорчением, он разглядел, что у Шакильского имелось сразу два ружья. Одно висело за спиной, второе торчало в чехле на лошадином боку, словно егерь насмотрелся фильмов об индейцах. Дорожкин не мог разобрать, что там торчало в чехле, но агрегат, который ерзал по бушлату Шакильского, внушал невольное уважение.
– Четвертый калибр, – услышал незаданный вопрос Шакильский. – Агрегат не то чтобы очень уж чем-то, кроме калибра, выдающийся, но на крайняк незаменим. Бывает такая напасть, что ничем больше не остановишь. Пару раз приходилось… применять. В Туле такие делают, вот с патронами беда, но запас у меня есть. Приспособил тут гильзы от ракетницы, пожертвовал несколькими серебряными ложками, еще кое-что добавил по совету умных людей. Короче, выручит, если что. Но стрельнуть не дам, даже не проси.
– Чего так? – не понял Дорожкин. – Я, правда, не любитель, но…
– А чего попусту громыхать? – скривил губы Шакильский. – Да и опасно это. Как минимум – упадешь от отдачи, а там можешь и ключицу сломать. Да и тут такое дело, быстро с ним управляться надо. Бить лучше в упор, не попадешь – перезарядить все одно не успеешь.
– А второе ружье? – поинтересовался Дорожкин.
– Второе на все прочие случаи, – улыбнулся Шакильский. – На дальность, на точность, на быстроту. Тут Адольфыч не поскупился, попросил я у него хороший отечественный карабинчик под девятимиллиметровый патрон и получил вот этого девятого тигренка [40] . Да и мало того что патрончики мне немецкие [41] предоставили, так еще и снарядили как надо. Так что я вооружен нисколько не хуже тебя.
– Бред какой-то, – пробормотал Дорожкин, покачиваясь в седле и поглядывая по сторонам. – Вроде бы взрослые люди, а туда же… И ведь понимаю вроде бы все, а все одно бредом кажется. Осталось только осиновые колья запасти да чеснока наесться.
– Конечно, – стал серьезным Шакильский. – Сало как раз с чесноком было. И без кольев никуда. Тут у нас Дир первейший специалист. Он огнестрелку не признает, кстати. Знаешь, я, когда сюда только попал, тоже относился к этому ко всему с изрядной долей скептицизма, но потом…
Шакильский замолчал и резко выдернул из чехла карабин. Приложил его к плечу и начал поворачиваться вокруг себя, понукая коленями поворачиваться и лошадь. Гнедая лошадка слушалась егеря беспрекословно. Застыла и серая, что несла Дорожкина. Инспектор, поежившись, потянул из кобуры пистолет.
– Тсс, – покачал головой Шакильский. – Не теперь.
Дорожкин огляделся. До Макарихи оставалось, как он прикидывал, не более полукилометра, вокруг тянулось голое, прореженное осенью до чистоты мелколесье.
– Что случилось? – спросил Дорожкин, когда Шакильский опустил ружье.
– Шел кто-то за нами, – пробормотал егерь. – Плотно шел, не отставал, и, главное, лошади мои его не почувствовали. Это плохо. Да и я его не вполне ощутил. Так, по наитию. Ты смотри что делается? Уже белым днем беречься надо. Но я его не увидел. Даже тенью не разглядел. Что же получается, неужели он паутиной бежал? Что же это за погань такая?
Дорожкин только пожал плечами. Запоздавший испуг схватил его за шкирку, запустил холодные ладони за воротник. Или это и было ощущение неизвестного преследователя?
– Зачем ее посылали в Москву? – спросил Дорожкин, когда Шакильский сунул карабин на место и вытер со лба пот.
– Ты о Лизке? – переспросил Шакильский. – Так вот из-за этого и посылали, скорее всего. Я, правда, больше по лесным делам в курсе, что в городе творится, не очень знаю. По весне трое курбатовских погибло. Но зверя поймать не смогли. Потом Шепелев пропал, тут вроде все утихло. Некоторые даже подумали, что Шепелев и был тот самый… зверь. Я тоже, кстати. Но в конце лета, даже, считай, с июля, опять понеслось. Вначале только скотина, потом ребенок на Макарихе пропал, нашли только куски плоти. Ну а уж при тебе считай – Тамарка-травница, Мигалкин, тетка эта с почты, я слышал, что докторша еще одна из больницы. Опять же приемщицу ты в прачечной кокнул. Мне Ромашкин рассказал. Понятно, что она по лесу не бегала, но что-то мне говорит, что неспроста она… Ну наверное, никак Содомскому без еще одного инспектора было не обойтись? Да и вроде оправдались их ожидания или нет?